Краткий пересказ – Колымские рассказы. Колымские рассказы

Вечером, сматывая рулетку, смотритель сказал, что Дугаев получит на следующий день одиночный замер. Бригадир, стоявший рядом и просивший смотрителя дать в долг «десяток кубиков до послезавтра», внезапно замолчал и стал глядеть на замерцавшую за гребнем сопки вечернюю звезду. Баранов, напарник Дугаева, помогавший смотрителю замерять сделанную работу, взял лопату и стал подчищать давно вычищенный забой.

Дугаеву было двадцать три года, и все, что он здесь видел и слышал, больше удивляло, чем пугало его.

Бригада собралась на перекличку, сдала инструмент и в арестантском неровном строю вернулась в барак. Трудный день был кончен. В столовой Дугаев, не садясь, выпил через борт миски порцию жидкого холодного крупяного супа. Хлеб выдавался утром на весь день и был давно съеден. Хотелось курить. Он огляделся, соображая, у кого бы выпросить окурок. На подоконнике Баранов собирал в бумажку махорочные крупинки из вывернутого кисета. Собрав их тщательно, Баранов свернул тоненькую папироску и протянул ее Дугаеву.

– Кури, мне оставишь, – предложил он.

Дугаев удивился – они с Барановым не были дружны. Впрочем, при голоде, холоде и бессоннице никакая дружба не завязывается, и Дугаев, несмотря на молодость, понимал всю фальшивость поговорки о дружбе, проверяемой несчастьем и бедою. Для того чтобы дружба была дружбой, нужно, чтобы крепкое основание ее было заложено тогда, когда условия, быт еще не дошли до последней границы, за которой уже ничего человеческого нет в человеке, а есть только недоверие, злоба и ложь. Дугаев хорошо помнил северную поговорку, три арестантские заповеди: не верь, не бойся и не проси...

Дугаев жадно всосал сладкий махорочный дым, и голова его закружилась.

– Слабею, – сказал он. Баранов промолчал.

Дугаев вернулся в барак, лег и закрыл глаза. Последнее время он спал плохо, голод не давал хорошо спать. Сны снились особенно мучительные – буханки хлеба, дымящиеся жирные супы... Забытье наступало не скоро, но все же за полчаса до подъема Дугаев уже открыл глаза.

Бригада пришла на работу. Все разошлись по своим забоям.

– А ты подожди, – сказал бригадир Дугаеву. – Тебя смотритель поставит.

Дугаев сел на землю. Он уже успел утомиться настолько, чтобы с полным безразличием отнестись к любой перемене в своей судьбе.

Загремели первые тачки на трапе, заскрежетали лопаты о камень.

– Иди сюда, – сказал Дугаеву смотритель. – Вот тебе место. – Он вымерил кубатуру забоя и поставил метку – кусок кварца. – Досюда, – сказал он. – Траповщик тебе доску до главного трапа дотянет. Возить туда, куда и все. Вот тебе лопата, кайло, лом, тачка – вози.

Дугаев послушно начал работу.

«Еще лучше», – думал он. Никто из товарищей не будет ворчать, что он работает плохо. Бывшие хлеборобы не обязаны понимать и знать, что Дугаев новичок, что сразу после школы он стал учиться в университете, а университетскую скамью променял на этот забой. Каждый за себя. Они не обязаны, не должны понимать, что он истощен и голоден уже давно, что он не умеет красть: уменье красть – это главная северная добродетель во всех ее видах, начиная от хлеба товарища и кончая выпиской тысячных премий начальству за несуществующие, небывшие достижения. Никому нет дела до того, что Дугаев не может выдержать шестнадцатичасового рабочего дня.

Дугаев возил, кайлил, сыпал, опять возил и опять кайлил и сыпал.

После обеденного перерыва пришел смотритель, поглядел на сделанное Дугаевым и молча ушел... Дугаев опять кайлил и сыпал. До кварцевой метки было еще очень далеко.

Вечером смотритель снова явился и размотал рулетку. – Он смерил то, что сделал Дугаев.

– Двадцать пять процентов, – сказал он и посмотрел на Дугаева. – Двадцать пять процентов. Ты слышишь?

– Слышу, – сказал Дугаев. Его удивила эта цифра. Работа была так тяжела, так мало камня подцеплялось лопатой, так тяжело было кайлить. Цифра – двадцать пять процентов нормы – показалась Дугаеву очень большой. Ныли икры, от упора на тачку нестерпимо болели руки, плечи, голова. Чувство голода давно покинуло его.

Дугаев ел потому, что видел, как едят другие, что-то подсказывало ему: надо есть. Но он не хотел есть.

– Ну, что ж, – сказал смотритель, уходя. – Желаю здравствовать.

Вечером Дугаева вызвали к следователю. Он ответил на четыре вопроса: имя, фамилия, статья, срок. Четыре вопроса, которые по тридцать раз в день задают арестанту. Потом Дугаев пошел спать. На следующий день он опять работал с бригадой, с Барановым, а в ночь на послезавтра его повели солдаты за конбазу, и повели по лесной тропке к месту, где, почти перегораживая небольшое ущелье, стоял высокий забор с колючей проволокой, натянутой поверху, и откуда по ночам доносилось отдаленное стрекотание тракторов. И, поняв, в чем дело, Дугаев пожалел, что напрасно проработал, напрасно промучился этот последний сегодняшний день.

Вот почему повествование в «Колымских рассказах» фиксирует самые простые, примитивно простые вещи. Детали отбираются скупо, подвергаясь жесткому отбору – они передают только основное, жизненно важное. Чувства многих героев Шаламова притуплены.

"Градусника рабочим не показывали, да это было и не нужно - выходить на работу приходилось в любые градусы. К тому же старожилы почти точно определяли мороз без градусника: если стоит морозный туман, значит, на улице сорок градусов ниже нуля; если воздух при дыхании выходит с шумом, но дышать еще не трудно - значит, сорок пять градусов; если дыхание шумно и заметна одышка - пятьдесят градусов. Свыше пятидесяти пяти градусов - плевок замерзает на лету. Плевки замерзали на лету уже две недели". ("Плотники", 1954").

Может показаться, что душевная жизнь героев Шаламова тоже примитивна, что человек, потерявший связь со своим прошлым, не может не потерять себя и перестает быть сложной многогранной личностью. Однако это не так. Присмотритесь к герою рассказа «Кант». В жизни для него как будто ничего не осталось. И вдруг оказывается, что он смотрит на мир взглядом художника. Иначе он не смог бы так тонко воспринимать и описывать явления окружающего мира.

Проза Шаламова передает чувства героев, их сложные переходы; повествователь и герои «Колымских рассказов» постоянно размышляют о своей жизни. Интересно, что этот самоанализ воспринимается не как художественный прием Шаламова, а как естественная потребность развитого человеческого сознания осмыслять происходящее. Вот как объясняет повествователь рассказа «Дождь» природу поисков ответов на, как он сам пишет, «звездные» вопросы: «Вот так, перемешивая в мозгу "звездные" вопросы и мелочи, я ждал, вымокший до нитки, но спокойный. Были ли эти рассуждения некой тренировкой мозга? Ни в коем случае. Все это было естественно, это была жизнь. Я понимал, что тело, а значит, и клетки мозга получают питание недостаточное, мозг мой давно уже на голодном пайке и что это неминуемо скажется сумасшествием, ранним склерозом или как-нибудь еще... И мне весело было думать, что я не доживу, не успею дожить до склероза. Лил дождь».

Такой самоанализ одновременно оказывается и способом сохранения собственного интеллекта, а нередко и основой философского осмысления законов человеческого существования; он позволяет открыть в человеке такое, о чем можно говорить только в патетическом стиле. К своему удивлению, читатель, уже привыкший к лаконизму прозы Шаламова, находит в ней и такой стиль патетический стиль.

В самые страшные, трагические моменты, когда человек вынужден задумываться над тем, чтобы покалечить себя для того, чтобы спасти свою жизнь, герой рассказа «Дождь» вспоминает о великой, божественной сущности человека, о его красоте и физической силе: «Именно в это время я стал понимать суть великого инстинкта жизни – того самого качества, которым наделен в высшей степени человек» или «…я понял самое главное, что человек стал человеком не потому, что он божье созданье, и не потому, что у него удивительный большой палец на каждой руке. А потому, что был он {физически} крепче, выносливее всех животных, а позднее потому, что заставил свое духовное начало успешно служить началу физическому».

Размышляя о сущности и силе человека, Шаламов ставит себя в один ряд с другими русскими литераторами, писавшими на эту тему. Его слова вполне можно поставить рядом со знаменитым высказыванием Горького: «Человек – это звучит гордо!». Не случайно, рассказывая о своей затее сломать себе ногу, рассказчик вспоминает о «русском поэте»: «Из этой тяжести недоброй я думал создать нечто прекрасное – по словам русского поэта. Я думал спасти свою жизнь, сломав себе ногу. Воистину это было прекрасное намерение, явление вполне эстетического рода. Камень должен был рухнуть и раздробить мне ногу. И я – навеки инвалид!»

Если вы прочитаете стихотворение «Notre Dame», то найдете там образ «недоброй тяжести», правда, у Мандельштама этот образ имеет совсем другое значение – это материал, из которого создаются стихи; т. е. слова. Поэту трудно работать со словом, вот Мандельштам и говорит о «тяжести недоброй». Конечно, «недобрая» тяжесть, о которой думает герой Шаламова совсем другого свойства, но то, что этот герой вспоминает стихи Мандельштама – помнит их в аду ГУЛАГа – чрезвычайно важно.

Скупость повествования и насыщенность размышлениями заставляют воспринимать прозу Шаламова не как художественную, а как документальную или мемуарную. И все же перед нами изысканная художественная проза.

«Одиночный замер»

"Одиночный замер" - короткий рассказ об одном дне жизни арестанта Дугаева – последнем дне его жизни. Вернее, рассказ начинается с описания того, что произошло накануне этого последнего дня: "Вечером, сматывая рулетку, смотритель сказал, что Дугаев получит на следующий день одиночный замер". Эта фраза заключает в себе экспозицию, своеобразный пролог к рассказу. Она уже содержит сюжет всего рассказа в свернутом виде, предсказывает ход развития этого сюжета.

Впрочем, что предвещает герою «одиночный замер», мы пока не знаем, как не знает и герой рассказа. А вот бригадир, в присутствии которого смотритель произносит слова об «одиночном замере» для Дугаева, по-видимому, знает: «Бригадир, стоявший рядом и просивший смотрителя дать в долг «десять кубиков до послезавтра», внезапно замолчал и стал глядеть на замерцавшую за гребнем сопки вечернюю звезду».

О чем задумался бригадир? Неужели замечтался, глядя на «вечернюю звезду»? Вряд ли, раз просит, чтобы дали бригаде возможность сдать норму (десять кубометров грунта, выбранного из забоя) позже положенного срока. Не до мечтаний сейчас бригадиру, трудный момент переживает бригада. Да и вообще, о каких мечтах может идти речь в лагерной жизни? Здесь мечтают разве что во сне.

«Отрешенность» бригадира – точная художественная деталь, необходимая Шаламову, чтобы показать человека, инстинктивно стремящегося отделить себя от происходящего. Бригадир уже знает то, что читатель поймет очень скоро: речь идет об убийстве арестанта Дугаева, не вырабатывающего своей нормы, а значит, бесполезного, с точки зрения лагерного начальства, человека в зоне.

Бригадир или не хочет участвовать в происходящем (тяжело это – быть свидетелем или соучастником убийства человека), или повинен в таком повороте судьбы Дугаева: бригадиру в бригаде нужны работники, а не лишние рты. Последнее объяснение «задумчивости» бригадира, пожалуй, правдоподобнее, тем более, что предупреждение смотрителя Дугаеву следует сразу за просьбой бригадира об отсрочке срока выработки.

У образа «вечерней звезды», на которую засмотрелся бригадир, есть еще одна художественная функция. Звезда – символ романтического мира (вспомните хотя бы последние строки стихотворения Лермонтова «Выхожу один я на дорогу…»: «И звезда с звездою говорит»), который остался за пределами мира героев Шаламова.

И, наконец, заключает экспозицию рассказа «Одиночный замер» такая фраза: «Дугаеву было двадцать три года, и всё, что он здесь видел и слышал, больше удивляло, чем пугало его». Вот он, главный герой рассказа, которому жить осталось чуть-чуть, всего один день. И его молодость, и его непонимание того, что происходит, и какая-то «отстраненность» от окружающего, и неумение красть и приспосабливаться, как делают остальные, – все это оставляет у читателя чувство такого же, как у героя, удивления и острое чувство тревоги.

Лаконизм рассказа, с одной стороны, обусловлен краткостью жестко отмеренного пути героя. С другой – это тот художественный приём, который создаёт эффект недоговоренности. В результате читатель испытывает чувство недоумения; всё происходящее кажется ему таким же странным, как и Дугаеву. Неотвратимость исхода читатель начинает понимать не сразу, почти вместе с героем. И это делает рассказ особенно пронзительным.

Последняя фраза рассказа – «И, поняв, в чём дело, Дугаев пожалел, что напрасно проработал, напрасно промучился этот последний сегодняшний день» – это и его кульминация, на которой обрывается действие. Дальнейшее развитие действия или эпилог здесь не нужны и невозможны.

Несмотря на нарочитую замкнутость рассказа, который оканчивается гибелью героя, его оборванность и недоговоренность создают эффект открытого финала. Поняв, что его ведут на расстрел, герой романа жалеет, что проработал, промучился этот последний и потому особенно дорогой день своей жизни. А значит, он признает невероятную ценность этой жизни, понимает, что существует другая свободная жизнь, и она возможна даже в лагере. Заканчивая рассказ таким образом, писатель заставляет нас задуматься над важнейшими вопросами человеческого бытия, и на первом месте оказывается вопрос о возможности человека ощущать внутреннюю свободу вне зависимости от внешних обстоятельств.

Обратите внимание, сколько смысла содержится у Шаламова в каждой художественной детали. Сначала мы просто читаем рассказ и понимаем его общий смысл, затем выделяем такие фразы или слова, за которыми стоит нечто большее, нежели их прямое значение. Далее мы начинаем постепенно «разворачивать» эти значимые для рассказа моменты. В результате повествование перестает восприниматься нами как скупое, описывающее лишь сиюминутное – тщательно подбирая слова, играя на полутонах, писатель постоянно показывает нам, как много жизни остается за простыми событиями его рассказов.

« Шерри-бренди » (1958)

Герой рассказа "Шерри-бренди” отличается от большинства героев "Колымских рассказов". Это поэт. Поэт, находящийся на краю жизни, и мыслит он философски. Словно со стороны наблюдает он происходящее, в том числе и то, что происходит с ним самим: "…он не спеша думал о великом однообразии предсмертных движений, о том, что поняли и описали врачи раньше, чем художники и поэты”. Как и любой поэт, о себе он говорит, как об одном из многих, как о человеке вообще. В его сознании всплывают стихотворные строки и образы: Пушкин, Тютчев, Блок… Он размышляет о жизни и о поэзии. Мир сравнивается в его воображении со стихами; стихи оказываются жизнью.

«Строфы и сейчас легко вставали, одна за другой, и, хоть он давно не записывал и не мог записывать своих стихов, все же слова легко вставали в каком-то заданном и каждый раз необычайном ритме. Рифма была искателем, инструментом магнитного поиска слов и понятий. Каждое слово было частью мира, оно откликалось на рифму, и весь мир проносился с быстротой какой-нибудь электронной машины. Все кричало: возьми меня. Нет, меня. Искать ничего не приходилось. Приходилось только отбрасывать. Здесь было как бы два человека - тот, который сочиняет, который запустил свою вертушку вовсю, и другой, который выбирает и время от времени останавливает запущенную машину. И, увидя, что он - это два человека, поэт понял, что сочиняет сейчас настоящие стихи. А что в том, что они не записаны? Записать, напечатать - все это суета сует. Все, что рождается небескорыстно, - это не самое лучшее. Самое лучшее то, что не записано, что сочинено и исчезло, растаяло без следа, и только творческая радость, которую ощущает он и которую ни с чем не спутать, доказывает, что стихотворение было создано, что прекрасное было создано».

Еще в то благодатное время, когда Мерзляков работал конюхом и в самодельной крупорушке – большой консервной банке с пробитым дном на манер сита – можно было приготовить из овса, полученного для лошадей, крупу для людей, варить кашу и этим горьким горячим месивом заглушать, утишать голод, еще тогда он думал над одним простым вопросом. Крупные обозные материковские кони получали ежедневно порцию казенного овса, вдвое большую, чем приземистые и косматые якутские лошаденки, хотя те и другие возили одинаково мало. Ублюдку-першерону Грому засыпалось в кормушку столько овса, сколько хватило бы пяти «якуткам». Это было правильно, так велось везде, и не это мучило Мерзлякова. Он не понимал, почему лагерный людской паек, эта таинственная роспись белков, жиров, витаминов и калорий, предназначенных для поглощения заключенными и называемая котловым листом, составляется вовсе без учета живого веса людей. Если уж к ним относятся как к рабочей скотине, то и в вопросах рациона надо быть более последовательным, а не держаться какой-то арифметической средней – канцелярской выдумки. Эта страшная средняя в лучшем случае была выгодна только малорослым, и действительно, малорослые доходили позже других. Мерзляков по своей комплекции был вроде першерона Грома, и жалкие три ложки каши на завтрак только увеличивали сосущую боль в желудке. А ведь кроме пайка бригадный рабочий не мог получить почти ничего. Все самое ценное – и масло, и сахар, и мясо – попадало в котел вовсе не в том количестве, какое записано в котловом листе. Видел Мерзляков и другое. Первыми умирали рослые люди. Никакая привычка к тяжелой работе не меняла тут ровно ничего. Щупленький интеллигент все же держался дольше, чем гигант калужанин – природный землекоп, – если их кормили одинаково, в соответствии с лагерной пайкой. В повышении пайки за проценты выработки тоже было мало проку, потому что основная роспись оставалась прежней, никак не рассчитанной на рослых людей. Для того чтобы лучше есть, надо было лучше работать, а для того чтобы лучше работать, надо было лучше есть. Эстонцы, латыши, литовцы умирали первыми повсеместно. Они первыми доходили, что вызывало всегда замечания врачей: дескать, вся эта Прибалтика послабее русского народа. Правда, родной быт латышей и эстонцев дальше стоял от лагерного быта, чем быт русского крестьянина, и им было труднее. Но главное все же заключалось в другом: они не были менее выносливы, они просто были крупнее ростом.

Года полтора назад случилось Мерзлякову после цинги, которая быстро свалила новичка, поработать внештатным санитаром в местной больничке. Там он увидел, что выбор дозы лекарства делается по весу. Испытание новых лекарств проводится на кроликах, мышах, морских свинках, а человеческая доза определяется пересчетом на вес тела. Дозы для детей меньше, чем дозы для взрослых.

Но лагерный рацион не рассчитывался по весу человеческого тела. Вот это и был тот вопрос, неправильное решение которого удивляло и волновало Мерзлякова. Но раньше, чем он ослабел окончательно, ему чудом удалось устроиться конюхом – туда, где можно было красть у лошадей овес и набивать им свой желудок. Мерзляков уже думал, что перезимует, а там – что бог даст. Но вышло не так. Заведующий конебазой был снят за пьянство, и на место его был назначен старший конюх – один из тех, кто в свое время научил Мерзлякова обращаться с жестяной крупорушкой. Старший конюх сам поворовал овса немало и в совершенстве знал, как это делается. Стремясь зарекомендовать себя перед начальством, он, не нуждаясь уже в овсяной крупе, нашел и собственноручно разломал все крупорушки. Овес стали жарить, варить и есть в природном виде, полностью приравнивая свой желудок к лошадиному. Новый заведующий написал рапорт по начальству. Несколько конюхов, в том числе и Мерзляков, были посажены в карцер за кражу овса и направлены с конебазы туда, откуда они пришли, – на общие работы.

На общих работах Мерзляков скоро понял, что смерть близка. Его шатало под тяжестью бревен, которые приходилось перетаскивать. Десятник, невзлюбивший этого ленивого лба («лоб» – это и значит «рослый» на местном языке), всякий раз ставил Мерзлякова «под комелек», заставляя тащить комель, толстый конец бревна. Однажды Мерзляков упал, не мог встать сразу со снега и, внезапно решившись, отказался тащить это проклятое бревно. Было уже поздно, темно, конвоиры торопились на политзанятия, рабочие хотели скорей добраться до барака, до еды, десятник в этот вечер опаздывал к карточному сражению, – во всей задержке был виноват Мерзляков. И он был наказан. Он был избит сначала своими же товарищами, потом десятником, конвоирами. Бревно так и осталось лежать в снегу – вместо бревна в лагерь принесли Мерзлякова. Он был освобожден от работы и лежал на нарах. Поясница болела. Фельдшер мазал спину Мерзлякова солидолом – никаких средств для растирания в медпункте давно не было. Мерзляков все время лежал, полусогнувшись, настойчиво жалуясь на боли в пояснице. Боли давно уже не было, сломанное ребро срослось очень быстро, и Мерзляков стремился ценой любой лжи оттянуть выписку на работу. Его и не выписывали. Однажды его одели, уложили на носилки, погрузили в кузов автомашины и вместе с другим больным увезли в районную больницу. Рентгенокабинета там не было. Теперь следовало подумать обо всем серьезно, и Мерзляков подумал. Он пролежал там несколько месяцев, не разгибаясь, был перевезен в центральную больницу, где, конечно, рентгенокабинет был и где Мерзлякова поместили в хирургическое отделение, в палаты травматических болезней, которые, по простоте душевной, больные называли «драматическими» болезнями, не думая о горечи этого каламбура.

– Вот еще этого, – сказал хирург, указывая на историю болезни Мерзлякова, – переводим к вам, Петр Иванович, лечить его в хирургическом нечего.

– Но вы же пишете в диагнозе: анкилоз на почве травмы позвоночника. Мне-то он к чему? – сказал невропатолог.

– Ну, анкилоз, конечно. Что же я еще могу написать? После побоев и не такие штуки могут быть. Вот у меня на прииске «Серый» был случай. Десятник избил работягу...

– Некогда, Сережа, слушать мне про ваши случаи. Я спрашиваю: зачем переводите?

– Я же написал: «Для обследования на предмет актирования». Потычьте его иголочками, актируем – и на пароход. Пусть будет вольным человеком.

– Но вы же делали снимки? Нарушения должны быть видны и без иголочек.

– Делал. Вот, изволите видеть. – Хирург навел на марлевую занавеску темный пленочный негатив. – Черт тут поймет в таком снимке. До тех пор, пока не будет хорошего света, хорошего тока, наши рентгенотехники все время будут такую муть давать.

– Истинно муть, – сказал Петр Иванович – Ну, так и быть. – И он подписал на истории болезни свою фамилию, согласие на перевод Мерзлякова к себе.

В хирургическом отделении, шумном, бестолковом, переполненном отморожениями, вывихами, переломами, ожогами – северные шахты не шутили, – в отделении, где часть больных лежала прямо на полу палат и коридоров, где работал один молодой, бесконечно утомленный хирург с четырьмя фельдшерами: все они спали в сутки по три-четыре часа, - там и не могли внимательно заняться Мерзляковым. Мерзляков понял, что в нервном отделении, куда его внезапно перевели, и начнется настоящее следствие.

Вся его арестантская, отчаянная воля была сосредоточена давно на одном: не разогнуться. И он не разгибался. Как хотелось телу разогнуться хоть на секунду. Но он вспоминал прииск, щемящий дыхание холод, мерзлые, скользкие, блестящие от мороза камни золотого забоя, миску супчику, которую за обедом он выпивал залпом, не пользуясь ненужной ложкой, приклады конвоиров и сапоги десятников – и находил в себе силу, чтобы не разогнуться. Впрочем, сейчас уже было легче, чем первые недели. Он спал мало, боясь разогнуться во сне. Он знал, что дежурным санитарам давно приказано следить за ним, чтобы уличить его в обмане. А вслед за уличением – и это тоже знал Мерзляков – следовала отправка на штрафной прииск, а какой же должен быть штрафной прииск, если обыкновенный оставил у Мерзлякова такие страшные воспоминания?

На другой день после перевода Мерзлякова повели к врачу. Заведующий отделением расспросил коротко о начале заболевания, сочувственно покивал головой. Рассказал, как бы между прочим, что даже и здоровые мышцы при многомесячном неестественном положении привыкают к нему, и человек сам себя может сделать инвалидом. Затем Петр Иванович приступил к осмотру. На вопросы при уколах иглы, при постукивании резиновым молоточком, при надавливании Мерзляков отвечал наугад.

Больше половины своего рабочего времени Петр Иванович тратил на разоблачение симулянтов. Он понимал, конечно, причины, которые толкали заключенных на симуляцию. Петр Иванович сам был недавно заключенным, и его не удивляло ни детское упрямство симулянтов, ни легкомысленная примитивность их подделок. Петр Иванович, бывший доцент одного из сибирских институтов, сам сложил свою научную карьеру в те же снега, где его больные спасали свою жизнь, обманывая его. Нельзя сказать, чтобы он не жалел людей. Но он был врачом в большей степени, чем человеком, он был специалистом прежде всего. Он гордился тем, что год общих работ не выбил из него врача-специалиста. Он понимал задачу разоблачения обманщиков вовсе не с какой-нибудь высокой, общегосударственной точки зрения и не с позиций морали. Он видел в ней, в этой задаче, достойное применение своим знаниям, своему психологическому умению расставлять западни, в которые должны были к вящей славе науки попадаться голодные, полусумасшедшие, несчастные люди. В этом сражении врача и симулянта на стороне врача было все – и тысячи хитрых лекарств, и сотни учебников, и богатая аппаратура, и помощь конвоя, и огромный опыт специалиста, а на стороне больного был только ужас перед тем миром, откуда он пришел в больницу и куда он боялся вернуться. Именно этот ужас и давал заключенному силу для борьбы. Разоблачая очередного обманщика, Петр Иванович испытывал глубокое удовлетворение: еще раз он получает свидетельство жизни, что он хороший врач, что он не потерял квалификацию, а, наоборот, отточил, отшлифовал ее, словом, что он еще может...

«Дураки эти хирурги, – думал он, закуривая папиросу после ухода Мерзлякова. – Топографической анатомии не знают или забыли, а рефлексов и никогда не знали. Спасаются одним рентгеном. А нет снимка – и не могут уверенно сказать даже о простом переломе. А фасону сколько! – Что Мерзляков симулянт – это Петру Ивановичу ясно, конечно. – Ну, пусть полежит недельку. За эту недельку все анализы соберем, чтобы все было по форме. Все бумажки в историю болезни подклеим».

Петр Иванович улыбнулся, предвкушая театральный эффект нового разоблачения.

Через неделю в больнице собирали этап на пароход – перевод больных на Большую землю. Протоколы писались тут же в палате, и приехавший из управления председатель врачебной комиссии самолично просматривал больных, приготовленных больницей к отправке. Его роль сводилась к просмотру документов, проверке надлежащего оформления – личный осмотр больного отнимал полминуты.

– В моих списках, – сказал хирург, – есть некто Мерзляков. Ему год назад конвоиры позвоночник сломали. Я бы хотел его отправить. Он недавно переведен в нервное отделение. Документы на отправку – вот, заготовлены.

Председатель комиссии повернулся в сторону невропатолога.

– Приведите Мерзлякова, – сказал Петр Иванович. Полусогнутого Мерзлякова привели. Председатель бегло взглянул на него.

– Экая горилла, – сказал он. – Да, конечно, держать таких нечего. – И, взяв перо, он потянулся к спискам.

– Я своей подписи не даю, – сказал Петр Иванович громким и ясным голосом. – Это симулянт, и завтра я буду иметь честь показать его и вам и хирургу.

– Ну, тогда оставим, – равнодушно сказал председатель, положив перо. – И вообще, давайте кончать, уже поздно.

– Он симулянт, Сережа, – сказал Петр Иванович, беря под руку хирурга, когда они выходили из палаты.

Хирург высвободил руку.

– Может быть, – сказал он, брезгливо морщась. – Дай вам бог успеха в разоблачении. Получите массу удовольствия.

На следующий день Петр Иванович на совещании у начальника больницы доложил о Мерзлякове подробно.

– Я думаю, – сказал он в заключение, – что разоблачение Мерзлякова мы проведем в два приема. Первым будет рауш-наркоз, о котором вы позабыли, Сергей Федорович, – сказал он с торжеством, поворачиваясь в сторону хирурга. – Это надо было сделать сразу. А уж если и рауш ничего не даст, тогда... – Петр Иванович развел руками, – тогда шоковая терапия. Это занятная вещь, уверяю вас.

– Не слишком ли? – сказала Александра Сергеевна, заведующая самым большим отделением больницы – туберкулезным, полная, грузная женщина, недавно приехавшая с материка.

– Ну, – сказал начальник больницы, – такую сволочь... – Он мало стеснялся в присутствии дам.

– Посмотрим по результатам рауша, – сказал Петр Иванович примирительно.

Рауш-наркоз – это оглушающий эфирный наркоз кратковременного действия. Больной засыпает на пятнадцать – двадцать минут, и за это время хирург должен успеть вправить вывих, ампутировать палец или вскрыть какой-нибудь болезненный нарыв.

Начальство, наряженное в белые халаты, окружило операционный стол в перевязочной, куда положили послушного полусогнутого Мерзлякова. Санитары взялись за холщовые ленты, которыми обычно привязывают больных к операционному столу.

– Не надо, не надо! – закричал Петр Иванович, подбегая. – Вот лент-то и не надо.

Лицо Мерзлякова вывернули вверх. Хирург наложил на него наркозную маску и взял в руку бутылочку с эфиром.

– Начинайте, Сережа!

Эфир закапал.

– Глубже, глубже дыши, Мерзляков! Считай вслух!

– Двадцать шесть, двадцать семь, – ленивым голосом считал Мерзляков, и, внезапно оборвав счет, он заговорил что-то, не сразу понятное, отрывочное, пересыпанное матерной бранью.

Петр Иванович держал в своей руке левую руку Мерзлякова. Через несколько минут рука ослабла. Петр Иванович выпустил ее. Рука мягко и мертво упала на краю стола. Петр Иванович медленно и торжественно разогнул тело Мерзлякова. Все ахнули.

– Вот теперь привяжите его, – сказал Петр Иванович санитарам.

Мерзляков открыл глаза и увидел волосатый кулак начальника больницы.

– Ну что, гадина, – хрипел начальник. – Под суд теперь пойдешь.

– Молодец, Петр Иванович, молодец! – твердил председатель комиссии, хлопая невропатолога по плечу. – А ведь я вчера совсем собрался этой горилле вольную выдать!

– Развяжите его! – командовал Петр Иванович. – Слезай со стола!

Мерзляков еще не очнулся окончательно. В висках стучало, во рту был тошный, сладкий вкус эфира. Мерзляков еще и сейчас не понимал – сон это или явь, и, может быть, такие сны видел он не один раз и раньше.

– А ну вас всех к матери! – неожиданно крикнул он и согнулся, как раньше.

Широкоплечий, костлявый, почти касаясь своими длинными, толстыми пальцами пола, с мутным взглядом и взъерошенными волосами, действительно похожий на гориллу, Мерзляков вышел из перевязочной. Петру Ивановичу доложили, что больной Мерзляков лежит на койке в своей обычной позе. Врач велел привести его в свой кабинет.

– Ты разоблачен, Мерзляков, – сказал невропатолог. – Но я просил начальника. Тебя не отдадут под суд, не пошлют на штрафной прииск, тебя просто выпишут из больницы, и ты вернешься на свой прииск, на старую работу. Ты, брат, герой. Целый год морочил нам голову.

– Ничего я не знаю, – сказала горилла, не поднимая глаз.

– Как не знаешь? Ведь тебя только что разогнули!

– Никто меня не разгибал.

– Ну, милый мой, – сказал невропатолог. – Это уже вовсе лишнее. Я с тобой хотел по-хорошему. А так – гляди, сам будешь проситься на выписку через неделю.

– Ну что там еще будет через неделю, – тихо сказал Мерзляков. Как ему было объяснить врачу, что даже лишняя неделя, лишний день, лишний час, прожитый не на прииске, это и есть его, мерзляковское, счастье. Если врач не понимает этого сам, как объяснить ему? Мерзляков молчал и глядел в пол.

Мерзлякова увели, а Петр Иванович пошел к начальнику больницы.

– Так можно завтра, а не через неделю, – сказал начальник, выслушав предложение Петра Ивановича.

– Я обещал ему неделю, – сказал Петр Иванович, – не обеднеет же больница.

– Ну, ладно, – сказал начальник. – Пусть через неделю. Только меня позовите. А привязывать будете?

– Нельзя привязывать, – сказал невропатолог. – Вывихнет руку или ногу. Держать будут. – И, взяв историю болезни Мерзлякова, невропатолог написал в графе назначений «шоковая терапия» и поставил дату.

При шоковой терапии вводится в кровь больного доза камфорного масла в количестве, в несколько раз превышающей дозу того же лекарства, когда его вводят подкожным уколом для поддержания сердечной деятельности тяжелобольных. Действие ее приводит к внезапному приступу, подобному приступу буйного сумасшествия или эпилептическому припадку. Под ударом камфоры резко повышается вся мышечная деятельность, все двигательные силы человека. Мышцы приходят в напряжение небывалое, и сила больного, потерявшего сознание, удесятеряется. Приступ длится несколько минут.

Прошло несколько дней, а Мерзляков и не думал разгибаться по своей воле. Пришло утро, записанное в истории болезни, и Мерзлякова привели к Петру Ивановичу. На Севере дорожат всяким развлечением – докторский кабинет был полон. Восемь здоровенных санитаров выстроились вдоль стен. Посреди кабинета стояла кушетка.

– Здесь и будем делать, – сказал Петр Иванович, вставая из-за стола. – К хирургам ходить не станем. Кстати, где Сергей Федорович?

– Он не придет, – сказала Анна Ивановна, дежурная сестра. – Он сказал «занят».

– Занят, занят, – повторил Петр Иванович. – Ему полезно было бы посмотреть, как я делаю за него его работу.

Мерзлякову засучили рукав, и фельдшер помазал его руку йодом. Взяв в правую руку шприц, фельдшер проколол иглой вену близ локтевого сгиба. Темная кровь хлынула из иглы внутрь шприца. Фельдшер мягким движением большого пальца нажал поршень, и желтый раствор стал уходить в вену.

– Побыстрей вливайте! – сказал Петр Иванович. – И живей отходите в сторону. А вы, – сказал он санитарам, – держите его.

Огромное тело Мерзлякова подпрыгнуло и забилось в руках санитаров. Восемь человек держали его. Он хрипел, бился, лягался, но санитары держали его крепко, и он стал затихать.

– Тигра, тигра так удержать можно, – кричал Петр Иванович в восторге. – В Забайкалье тигров так руками ловят. Вот обратите внимание, – говорил он начальнику больницы, – как Гоголь преувеличивает. Помните конец «Тараса Бульбы»? «Мало не тридцать человек повисло у него по рукам и по ногам». А эта горилла покрупнее Бульбы-то. И всего восемь человек.

– Да, да, – сказал начальник. Гоголя он не помнил, но шоковая терапия ему чрезвычайно понравилась.

На следующее утро Петр Иванович во время обхода больных задержался у койки Мерзлякова.

– Ну, как, – спросил он, – какое твое решение?

– Выписывайте, – сказал Мерзляков.

Шаламов В.Т. Собрание сочинений в четырех томах. Т.1. - М.: Художественная литература, Вагриус, 1998. - С. 130 - 139

Именной указатель: Гоголь Н.В. , Лунин С.М.

Все права на распространение и использование произведений Варлама Шаламова принадлежат А.Л.. Использование материалов возможно только при согласовании с редакцией ed@сайт. Сайт создан в 2008-2009 гг. на средства гранта РГНФ № 08-03-12112в.

Сюжет рассказов В. Шаламова - тягостное описание тюремного и лагерного быта заключенных советского ГУЛАГа, их похожих одна на другую трагических судеб, в которых властвуют случай, беспощадный или милостивый, помощник или убийца, произвол начальников и блатных. Голод и его судорожное насыщение, измождение, мучительное умирание, медленное и почти столь же мучительное выздоровление, нравственное унижение и нравственная деградация - вот что находится постоянно в центре внимания писателя.

Надгробное слово

Автор вспоминает по именам своих товарищей по лагерям. Вызывая в памяти скорбный мартиролог, он рассказывает, кто и как умер, кто и как мучился, кто и на что надеялся, кто и как себя вел в этом Освенциме без печей, как называл Шаламов колымские лагеря. Мало кому удалось выжить, мало кому удалось выстоять и остаться нравственно несломленным.

Житие инженера Кипреева

Никого не предавший и не продавший, автор говорит, что выработал для себя формулу активной защиты своего существования: человек только тогда может считать себя человеком и выстоять, если в любой момент готов покончить с собой, готов к смерти. Однако позднее он понимает, что только построил себе удобное убежище, потому что неизвестно, каким ты будешь в решающую минуту, хватит ли у тебя просто физических сил, а не только душевных. Арестованный в 1938 г. инженер-физик Кипреев не только выдержал избиение на допросе, но даже кинулся на следователя, после чего был посажен в карцер. Однако от него все равно добиваются подписи под ложными показаниями, припугнув арестом жены. Тем не менее Кипреев продолжал доказывать себе и другим, что он человек, а не раб, какими являются все заключенные. Благодаря своему таланту (он изобрел способ восстановления перегоревших электрических лампочек, починил рентгеновский аппарат), ему удается избегать самых тяжелых работ, однако далеко не всегда. Он чудом остается в живых, но нравственное потрясение остается в нем навсегда.

На представку

Лагерное растление, свидетельствует Шаламов, в большей или меньшей степени касалось всех и происходило в самых разных формах. Двое блатных играют в карты. Один из них проигрывается в пух и просит играть на «представку», то есть в долг. В какой-то момент, раззадоренный игрой, он неожиданно приказывает обычному заключенному из интеллигентов, случайно оказавшемуся среди зрителей их игры, отдать шерстяной свитер. Тот отказывается, и тогда кто-то из блатных «кончает» его, а свитер все равно достается блатарю.

Двое заключенных крадутся к могиле, где утром было захоронено тело их умершего товарища, и снимают с мертвеца белье, чтобы назавтра продать или поменять на хлеб или табак. Первоначальная брезгливость к снятой одежде сменяется приятной мыслью, что завтра они, возможно, смогут чуть больше поесть и даже покурить.

Одиночный замер

Лагерный труд, однозначно определяемый Шаламовым как рабский, для писателя - форма того же растления. Доходяга-заключенный не способен дать процентную норму, поэтому труд становится пыткой и медленным умерщвлением. Зек Дугаев постепенно слабеет, не выдерживая шестнадцатичасового рабочего дня. Он возит, кайлит, сыплет, опять возит и опять кайлит, а вечером является смотритель и замеряет рулеткой сделанное Дугаевым. Названная цифра - 25 процентов - кажется Дугаеву очень большой, у него ноют икры, нестерпимо болят руки, плечи, голова, он даже потерял чувство голода. Чуть позже его вызывают к следователю, который задает привычные вопросы: имя, фамилия, статья, срок. А через день солдаты уводят Дугаева к глухому месту, огороженному высоким забором с колючей проволокой, откуда по ночам доносится стрекотание тракторов. Дугаев догадывается, зачем его сюда доставили и что жизнь его кончена. И он сожалеет лишь о том, что напрасно промучился последний день.

Шерри Бренди

Умирает заключенный-поэт, которого называли первым русским поэтом двадцатого века. Он лежит в темной глубине нижнего ряда сплошных двухэтажных нар. Он умирает долго. Иногда приходит какая-нибудь мысль - например, что у него украли хлеб, который он положил под голову, и это так страшно, что он готов ругаться, драться, искать… Но сил для этого у него уже нет, да и мысль о хлебе тоже слабеет. Когда ему вкладывают в руку суточную пайку, он изо всех сил прижимает хлеб ко рту, сосет его, пытается рвать и грызть цинготными шатающимися зубами. Когда он умирает, его ещё два дня не списывают, и изобретательным соседям удается при раздаче получать хлеб на мертвеца как на живого: они делают так, что тот, как кукла-марионетка, поднимает руку.

Шоковая терапия

Заключенный Мерзляков, человек крупного телосложения, оказавшись на общих работах, чувствует, что постепенно сдает. Однажды он падает, не может сразу встать и отказывается тащить бревно. Его избивают сначала свои, потом конвоиры, в лагерь его приносят - у него сломано ребро и боли в пояснице. И хотя боли быстро прошли, а ребро срослось, Мерзляков продолжает жаловаться и делает вид, что не может разогнуться, стремясь любой ценой оттянуть выписку на работу. Его отправляют в центральную больницу, в хирургическое отделение, а оттуда для исследования в нервное. У него есть шанс быть актированным, то есть списанным по болезни на волю. Вспоминая прииск, щемящий холод, миску пустого супчику, который он выпивал, даже не пользуясь ложкой, он концентрирует всю свою волю, чтобы не быть уличенным в обмане и отправленным на штрафной прииск. Однако и врач Петр Иванович, сам в прошлом заключенный, попался не промах. Профессиональное вытесняет в нем человеческое. Большую часть своего времени он тратит именно на разоблачение симулянтов. Это тешит его самолюбие: он отличный специалист и гордится тем, что сохранил свою квалификацию, несмотря на год общих работ. Он сразу понимает, что Мерзляков - симулянт, и предвкушает театральный эффект нового разоблачения. Сначала врач делает ему рауш-наркоз, во время которого тело Мерзлякова удается разогнуть, а ещё через неделю процедуру так называемой шоковой терапии, действие которой подобно приступу буйного сумасшествия или эпилептическому припадку. После нее заключенный сам просится на выписку.

Тифозный карантин

Заключенный Андреев, заболев тифом, попадает в карантин. По сравнению с общими работами на приисках положение больного дает шанс выжить, на что герой почти уже не надеялся. И тогда он решает всеми правдами и неправдами как можно дольше задержаться здесь, в транзитке, а там, быть может, его уже не направят в золотые забои, где голод, побои и смерть. На перекличке перед очередной отправкой на работы тех, кто считается выздоровевшим, Андреев не откликается, и таким образом ему довольно долго удается скрываться. Транзитка постепенно пустеет, очередь наконец доходит также и до Андреева. Но теперь ему кажется, что он выиграл свою битву за жизнь, что теперь-то тайга насытилась и если будут отправки, то только на ближние, местные командировки. Однако когда грузовик с отобранной группой заключенных, которым неожиданно выдали зимнее обмундирование, минует черту, отделяющую ближние командировки от дальних, он с внутренним содроганием понимает, что судьба жестоко посмеялась над ним.

Аневризма аорты

Болезнь (а изможденное состояние заключенных-«доходяг» вполне равносильно тяжелой болезни, хотя официально и не считалось таковой) и больница - в рассказах Шаламова непременный атрибут сюжетики. В больницу попадает заключенная Екатерина Гловацкая. Красавица, она сразу приглянулась дежурному врачу Зайцеву, и хотя он знает, что она в близких отношениях с его знакомым, заключенным Подшиваловым, руководителем кружка художественной самодеятельности, («крепостного театра», как шутит начальник больницы), ничто не мешает ему в свою очередь попытать счастья. Начинает он, как обычно, с медицинского обследования Гловацкой, с прослушивания сердца, но его мужская заинтересованность быстро сменяется сугубо врачебной озабоченностью. Он находит у Гловацкой аневризму аорты - болезнь, при которой любое неосторожное движение может вызвать смертельный исход. Начальство, взявшее за неписаное правило разлучать любовников, уже однажды отправило Гловацкую на штрафной женский прииск. И теперь, после рапорта врача об опасной болезни заключенной, начальник больницы уверен, что это не что иное, как происки все того же Подшивалова, пытающегося задержать любовницу. Гловацкую выписывают, однако уже при погрузке в машину случается то, о чем предупреждал доктор Зайцев, - она умирает.

Последний бой майора Пугачева

Среди героев прозы Шаламова есть и такие, кто не просто стремится выжить любой ценой, но и способен вмешаться в ход обстоятельств, постоять за себя, даже рискуя жизнью. По свидетельству автора, после войны 1941-1945 гг. в северо-восточные лагеря стали прибывать заключенные, воевавшие и прошедшие немецкий плен. Это люди иной закалки, «со смелостью, умением рисковать, верившие только в оружие. Командиры и солдаты, летчики и разведчики…». Но главное, они обладали инстинктом свободы, который в них пробудила война. Они проливали свою кровь, жертвовали жизнью, видели смерть лицом к лицу. Они не были развращены лагерным рабством и не были ещё истощены до потери сил и воли. «Вина» же их заключалась в том, что они побывали в окружении или в плену. И майору Пугачеву, одному из таких, ещё не сломленных людей, ясно: «их привезли на смерть - сменить вот этих живых мертвецов», которых они встретили в советских лагерях. Тогда бывший майор собирает столь же решительных и сильных, себе под стать, заключенных, готовых либо умереть, либо стать свободными. В их группе - летчики, разведчик, фельдшер, танкист. Они поняли, что их безвинно обрекли на гибель и что терять им нечего. Всю зиму готовят побег. Пугачев понял, что пережить зиму и после этого бежать могут только те, кто минует общие работы. И участники заговора, один за другим, продвигаются в обслугу: кто-то становится поваром, кто-то культоргом, кто чинит оружие в отряде охраны. Но вот наступает весна, а вместе с ней и намеченный день.

В пять часов утра на вахту постучали. Дежурный впускает лагерного повара-заключенного, пришедшего, как обычно, за ключами от кладовой. Через минуту дежурный оказывается задушенным, а один из заключенных переодевается в его форму. То же происходит и с другим, вернувшимся чуть позже дежурным. Дальше все идет по плану Пугачева. Заговорщики врываются в помещение отряда охраны и, застрелив дежурного, завладевают оружием. Держа под прицелом внезапно разбуженных бойцов, они переодеваются в военную форму и запасаются провиантом. Выйдя за пределы лагеря, они останавливают на трассе грузовик, высаживают шофера и продолжают путь уже на машине, пока не кончается бензин. После этого они уходят в тайгу. Ночью - первой ночью на свободе после долгих месяцев неволи - Пугачев, проснувшись, вспоминает свой побег из немецкого лагеря в 1944 г., переход через линию фронта, допрос в особом отделе, обвинение в шпионаже и приговор - двадцать пять лет тюрьмы. Вспоминает и приезды в немецкий лагерь эмиссаров генерала Власова, вербовавших русских солдат, убеждая их в том, что для советской власти все они, попавшие в плен, изменники Родины. Пугачев не верил им, пока сам не смог убедиться. Он с любовью оглядывает спящих товарищей, поверивших в него и протянувших руки к свободе, он знает, что они «лучше всех, достойнее всех». А чуть позже завязывается бой, последний безнадежный бой между беглецами и окружившими их солдатами. Почти все из беглецов погибают, кроме одного, тяжело раненного, которого вылечивают, чтобы затем расстрелять. Только майору Пугачеву удается уйти, но он знает, затаившись в медвежьей берлоге, что его все равно найдут. Он не сожалеет о сделанном. Последний его выстрел - в себя.

Г. Владимов

Верный Руслан

Читается за 10–15 мин.

Оригинал - за 2−3 ч.

Сторожевой пес Руслан слышал, как всю ночь снаружи что-то выло, со скрежетом раскачивало фонари. Успокоилось только к утру. Пришел хозяин и повел его наконец-то на службу. Но когда дверь открылась, в глаза неожиданно хлынул белый яркий свет. Снег - вот что выло ночью. И было что-то еще, заставившее Руслана насторожиться. Необычайная, неслыханная тишина висела над миром. Лагерные ворота открыты настежь. Вышка стояла совсем разоренной - один прожектор валялся внизу, заметанный снегом, другой повис на проводе. Исчезли с нее куда-то и белый тулуп, и ушанка, и черный ребристый ствол, всегда повернутый вниз. А в бараках, Руслан это почувствовал сразу, никого не было. Утраты и разрушения ошеломили Руслана. Сбежали, понял пес, и ярость захлестнула его. Натянув поводок, он поволок хозяина за ворота - догонять! Хозяин зло прикрикнул, потом отпустил с поводка и махнул рукой. «Ищи» - так понял его Руслан, но только никакого следа он не почувствовал и растерялся. Хозяин смотрел на него, недобро кривя губы, потом медленно потянул автомат с плеча. И Руслан понял: все! Только не ясно, за что? Но хозяин лучше знает, что делать. Руслан покорно ждал. Что-то мешало хозяину выстрелить, тарахтение какое-то и лязг. Руслан оглянулся и увидел приближающийся трактор. А далее последовало что-то совсем невероятное - из трактора вылез водитель, мало похожий на лагерника, и заговорил с хозяином без страха, напористо и весело: «Эй, вологодский, жалко, что служба кончилась? А собаку бы не трогал. Оставил бы нам. Пес-то дорогой». - «Проезжай, - сказал хозяин. - Много разговариваешь». Хозяин не остановил водителя даже тогда, когда трактор начал крушить столбы лагерной ограды. Вместо этого хозяин махнул Руслану рукой: «Уходи. И чтоб я тебя больше не видел». Руслан подчинился. Он побежал по дороге в поселок, вначале в тяжком недоумении, а потом, вдруг догадавшись, куда и зачем его послали, во весь мах.

…Утром следующего дня путейцы на станции наблюдали картину, которая, вероятно, поразила бы их, не знай они её настоящего смысла. Десятка два собак собрались на платформе возле тупика, расхаживали по ней или сидели, дружно облаивая проходившие поезда. Звери были красивы, достойны, чтобы любоваться ими издали, взойти на платформу никто не решался, здешние люди знали - сойти с нее будет много сложнее. Собаки ждали заключенных, но их не привезли ни в этот день, ни на следующий, ни через неделю, ни через две. И количество их, приходящих на платформу, начало уменьшаться. Руслан тоже каждое утро прибегал сюда, но не оставался, а, проверив караул, бежал в лагерь, - здесь, он чувствовал это, еще оставался его хозяин. В лагерь бегал он один. Другие собаки постепенно начали обживаться в поселке, насилуя свою природу, соглашались служить у новых хозяев или воровали кур, гонялись за кошками. Руслан терпел голод, но еду из чужих рук не брал. Единственным кормом его были полевые мыши и снег. От постоянного голода и болей в животе слабела память, он начинал превращаться в шелудивого бродячего пса, но службу не оставлял - каждый день являлся на платформу, а потом бежал в лагерь.

Однажды он почувствовал запах хозяина здесь, в поселке. Запах привел его в вокзальный буфет. Хозяин сидел за столиком с каким-то потертым мужичком. «Подзадержался ты, сержант, - говорил ему Потертый. - Все ваши давно уже подметки смазали». - «Я задание выполнял, архив стерег. Вот вы все сейчас на свободе и думаете, что до вас не добраться, а в архиве все значитесь. Чуть что, и сразу всех вас - назад. Наше время еще наступит». Хозяин обрадовался Руслану: «Вот на чем наша держава стоит». Он протянул хлеб. Но Руслан не взял. Хозяин озлился, намазал хлеб горчицей и приказал: «Взять!» Вокруг раздались голоса: «Не мучь собаку, конвойный!» - «Отучать его надо. А то все вы жалостливые, а убить ни у кого жалости нет», - огрызался хозяин. Нехотя разжав клыки, Руслан взял хлеб и оглянулся, куда бы его положить. Но хозяин с силой захлопнул его челюсти. Отрава жгла изнутри, пламя разгоралось в брюхе. Но еще страшнее было предательство хозяина. Отныне хозяин стал его врагом. И потому на следующий же день Руслан откликнулся на зов Потертого и пошел за ним. Оба оказались довольны, Потертый, считающий, что приобрел верного друга и защитника, и Руслан, который все-таки вернулся к своей прежней службе - конвоирование лагерника, пусть и бывшего.

Корма от своих новых хозяев Руслан не брал - пробавлялся охотой в лесу. По-прежнему ежедневно Руслан появлялся на станции. Но в лагерь больше не бегал, от лагеря остались только воспоминания. Счастливые - о службе. И неприятные. Скажем, об их собачьем бунте. Это когда в страшные морозы, в которые обычно не работали, к начальнику прибежал лагерный стукач и сообщил что-то такое, после чего Главный и все начальство кинулись к одному из бараков. «Выходи на работу», - приказал Главный. Барак не подчинился. И тогда по приказу Главного охранники подтащили к бараку длинную кишку от пожарного насоса, из кишки этой хлынула вода, напором своим смывая с нар заключенных, выбивая стекла в окнах. Люди падали, покрываясь ледяной корочкой. Руслан чувствовал, как вскипает его ярость при виде толстой живой шевелящейся кишки, из которой хлестала вода. Его опередил Ингус, самый умный их пес, - намертво вцепился зубами в рукав и не реагировал на окрики охранников. Ингуса расстрелял из автомата Главный. Но все остальные лагерные псы уже рвали зубами шланг, и начальство было бессильно…

Однажды Руслан решил навестить лагерь, но то, что он увидел там, ошеломило его: от бараков и следа не осталось - огромные, наполовину уже застекленные корпуса стояли там. И никакой колючей проволоки, никаких вышек. И все так заляпано цементом, кострами, что и запахов лагеря не осталось…

И вот наконец Руслан дождался своей службы. К платформе подошел поезд, и из него начали выходить толпы людей с рюкзаками, и люди эти, как в старые времена, строились в колонны, а перед ними начальники говорили речь, только слова какие-то незнакомые услышал Руслан: стройка, комбинат. Наконец колонны двинулись, и Руслан начал свою службу. Непривычным было только отсутствие конвойных с автоматами и чересчур уж веселое поведение шедших в колонне. Ну ничего, подумал Руслан, поначалу все шумят, потом утихнут. И действительно, начали утихать. Это когда из переулков и улиц к колонне стали сбегаться лагерные собаки и выстраиваться по краям, сопровождая идущих. А взгляды местных из окон стали угрюмыми. Идущие еще до конца не понимали, что происходит, но насторожились. И произошло неизбежное - кто-то попробовал выйти из колонны, и одна из собак кинулась на нарушителя. Раздался крик, началась свалка. Соблюдая порядок, Руслан наблюдал за строем и увидел неожиданное: из колонны начали выскакивать лагерные псы и трусливо уходить в соседние улицы. Руслан кинулся в бой. Схватка оказалась неожиданно тяжелой. Люди отказывались подчиняться собакам. Они били Руслана мешками, палками, жердинами, выломанными из забора. Руслан разъярился. Он прыгнул, нацелившись на горло молодого паренька, но промахнулся и тут же получил сокрушительный удар. С переломленным хребтом он затих на земле. Появился человек, может быть, единственный, от кого он принял бы помощь. «Зачем хребет переломали, - сказал Потертый. - Теперь все. Надо добивать. Жалко собаку». Руслан еще нашел силы прыгнуть и зубами перехватить занесенную для удара лопату. Люди отступили, оставив Руслана умирать. Он, может быть, еще мог выжить, если б знал, для чего. Он, честно выполнявший службу, которой научили его люди, был жестоко наказан ими. И жить Руслану было незачем.

С. Залыгин

На Иртыше

Читается за 5–10 мин.

Стоял март месяц девятьсот тридцать первого года. В селе Крутые Луки допоздна горели окна колхозной конторы - то правление заседало, то просто сходились мужики и без конца судили-рядили о своих делах. Весна приближалась. Посевная. Как раз нынче сполна засыпали колхозный амбар - это после того, как пол подняли в амбаре Александра Ударцева. Разговор теперь шел, как не перепутать семена разных сортов. И вдруг с улицы кто-то крикнул: «Горим!» Кинулись к окнам - горел амбар с зерном… Тушили всем селом. Снегом заваливали огонь, вытаскивали наружу зерно. В самом пекле орудовал Степан Чаузов. Выхватили из огня, сколько смогли. Но, и сгорело много - почти четверть заготовленного. После уж заговорили: «А ведь неспроста загорелось. Само не могло» - и про Ударцева вспомнили: где он? А тут жена его Ольга вышла: «Нет его. Убег». - «Как?» - «Сказал, будто в город его нарядили. Собрался и конный подался куда-то». - «А может, дома он уже? - спросил Чаузов. - Пошли посмотрим». В доме встретил их только старый Ударцев: «А ну, цеть отсюда, проклятущие! - И с ломом двинулся на мужиков. - Пришибу любого!» Мужики повыскакивали наружу, только Степан с места не сдвинулся. Ольга Ударцева повисла на свекре: «Батя, опомнитесь!» Старик остановился, задрожал, уронил ломик… «А ну, вытаскивай отсюда всех живых, - скомандовал Чаузов и выскочил на улицу. - Вышибай с подполу венец, ребята! Подкладывай лежни на другую сторону! И… навались». Уперлись мужики в стену, поднажали, и дом пополз по лежням под уклон. Распахнулась ставня, треснуло что-то - завис дом над оврагом и рухнул вниз, рассыпаясь. «Дом-то добрый был, - вздохнул зампредседателя Фофанов. - От она с чего пошла, наша общая-то жизнь…»

Возбужденные мужики не расходились, снова сошлись в конторе, и пошел разговор о том, какая жизнь ждет их в колхозе. «Ежели власть и дальше будет делить нас на кулаков и бедняков, то где остановятся, - рассуждал Хромой Нечай. Ведь мужик, он изначально - хозяин. Иначе он - не мужик. А власть-то новая хозяев не признает. Как тогда на земле работать? Это рабочему собственность ни к чему. Он по гудку работает. А крестьянину? И получается, что любого из нас кулаком можно объявить». Говорил это Нечай и на Степана посматривал, правильно ли? Степана Чаузова в деревне уважали - и за хозяйственность, и за смелость, и за умную голову. Но молчал Степан, не просто все. А вернувшись домой, обнаружил еще Степан, что жена его Клаша поселила в их избе Ольгу Ударцеву с детьми: «Ты их дом разорил, - сказала жена. - Неужели детишек помирать пустишь?» И осталась у них Ольга с детьми до весны.

А на другой день зашел в избу Егорка Гилев, мужичок из самых непутевых на селе: «За тобой я, Степан. Следователь приехал и тебя ждет». Следователь начал строго и напористо: «Как и почему дом разрушили? Кто руководил? Было ли это актом классовой борьбы?» Нет, решил Степан, с этим разговаривать нельзя - что он в нашей жизни понимает, кроме «классовой борьбы» ? И на вопросы следователя отвечал уклончиво, чтоб никому из односельчан не навредить. Вроде отбился, и в бумаге, что подписал, лишнего ничего не оказалось. Можно бы и зажить дальше нормально, спокойно, но тут председатель Павел Печура из района вернулся и сразу - к Степану с серьезным разговором: «Думал я раньше, что колхозы - дело деревенское. ан нет, ими в городе занимаются. Да еще как! И понял я, что не гожусь. Тут не только крестьянский ум да опытность нужны. Тут характер нужен сильный, и главное, уметь с политикой новой обращаться. До весны побуду председателем, а потом уйду. А в председатели, по моему разумению, тебя нужно, Степан. Ты подумай». Еще через день снова Егорка Гилев заявился. Огляделся и тихо так сказал: «Тебя Ляксандра Ударцев к себе вызывает нонче». - «Как это?!» - «Он хоронится у меня в избе. С тобой поговорить хочет. Может, они, беглые, такого мужика, как ты, к себе хотят приохотить». - «Это чего ж мне с ними вместе делать? Против кого? Против Фофанова? Против Печуры? Против Советской власти? Я детям своим не враг, когда она им жизнь обещает… А тебя бить до смерти надо, Егорка! Чтоб не науськивал. От таких, как ты, - главный вред!»

«И что за жизнь такая, - злился Степан, - дня одного, чтобы мужику дух перевести и хозяйством заняться, не дается. Запереться бы в избе, сказать, что захворал, да на печи лежать». Но пошел Степан на собрание. Он знал уже, про что собрание будет. В районе Печура задание получил - увеличить посевы. А где семена брать? Последнее, на еду оставленное, нести в колхоз?.. Народу было в избе-читальне - не продохнуться. Сам Корякин из района пожаловал. Был он из крутолученских, но теперь уже не мужик, а - начальник. Докладчик, следователь, о справедливости начал говорить, об общественном труде, как самом правильном: «Вот теперь машины пошли, а кто их купить может? Только богатый. Значит, и поэтому - объединяться надо». «Да, машина - это не лошадь, - задумался Степан, - она-то действительно другого хозяйствования требует». Наконец дошло и до семян: «Люди сознательные, преданные нашему делу, думаю, подадут пример, из своего личного запаса пополнят семенной фонд колхоза». Но молчали мужики. «Даю пуд», - сказал Печура. «А сколько Чаузов даст?» - спросил докладчик. Поднялся Степан. Постоял. Посмотрел. «Ни зернышка!» - и сел снова. Тут Корякин голос подал: «Чтобы кормить свою семью и жену классового врага с ребятишками, есть зерно, а для колхоза - нет?» - «Потому и нет, что едоков прибавилось». - «Значит, ни зерна?» - «Ни единого…» Кончилось собрание. И той же ночью заседала тройка по выявлению кулачества. Как ни защищали Чаузова Печура и следователь, а Корякин настоял: объявить кулаком и выселить с семьей. «Я тут подослал к нему Гилева, сказать, что с ним якобы хочет встретиться Ударцев, так он хоть на встречу и не пошел, но ведь и не сообщил же нам ничего. Ясно - враг».

…И вот собирает Клашка барахлишко в дальнюю дорогу, прощается Степан с избой, в которой вырос. «Куда повезут, что с тобой делать будут - дело не твое, - рассуждает он. - На месте будешь - вот тогда уже снова за жизнь хватайся, за невеселую землю, за избу какую-никакую…» Хромой Нечай пришел в тулупе, с кнутом: «Собрался, Степа? Я тебя и повезу. Соседи мы. И дружки». Печура прибежал попрощаться, когда сани уже тронулись. «И почто цена такая за нашу, за мужицкую правду назначена? - спросил Печура у Нечая. - И кому она впрок? А?» Нечай не ответил.

Жестокость

Читается за 5–10 мин.

Оригинал - за 2−3 ч.

Уездный сибирский городок Дудари. 20-е гг. Повествование ведется от лица участника описываемых событий, о которых он вспоминает много лет спустя.

Автор повествования, который ни разу в повести не назван по имени (в дальнейшем - Автор), работает в уголовном розыске вместе со своим другом Вениамином Малышевым, должность которого - помощник начальника по секретно-оперативной части. Оба они очень молоды - им нет еще и двадцати лет. Главная задача уголовного розыска в описываемое время - после окончания гражданской войны - очистить Дударинский уезд от бандитов, скрывающихся в тайге. Бандиты убивают сельских активистов, нападают на кооперативы, стараются завербовать в свои ряды как можно больше соучастников.

В Дудари приезжает собственный корреспондент губернской газеты Яков Узелков, пишущий под псевдонимом Якуз, - молодой человек лет семнадцати-девятнадцати. На Веньку Малышева и его друга Якуз производит впечатление человека образованного, так как он очень любит использовать в речи мудреные слова, например: меценат, экзальтация, пессимизм, фамильярность и т. п., однако он чем-то сразу не понравился друзьям, а его корреспонденции, посвященные будням уголовного розыска и написанные излишне витиеватым слогом, они находят не соответствующими действительности.

Сотрудники уголовного розыска проводят операцию по обезвреживанию банды атамана Клочкова. Во время операции Венька ранен. Клочков и несколько членов банды убиты, а остальные - арестованы. Венька допрашивает одного из арестованных - Лазаря Баукина, и приходит к выводу, что Баукин, охотник и смолокур, попал к бандитам случайно. На допросах Венька подолгу разговаривает с Баукиным, узнает подробности его жизни и явно симпатизирует этому арестованному бандиту, который к тому же сознался, что это именно он ранил Веньку. Вскоре Лазарь и еще двое арестованных совершают побег из-под стражи. Венька ошеломлен побегом своего подопечного.

В продовольственном магазине, расположенном недалеко от уголовного розыска, появляется хорошенькая молодая кассирша, которая очень нравится обоим друзьям, но они робеют и не решаются с ней познакомиться. Вскоре от Узелкова они узнают, что её зовут Юля Мальцева и он с ней знаком - ходит к ней в гости, они разговаривают, обсуждают прочитанные книги. Друзья, завидуя образованности Узелкова, записываются в библиотеку и, несмотря на недостаток времени, много читают. Вскоре от знакомой библиотекарши они узнают, что вся образованность Узелкова почерпнута им из энциклопедии Брокгауза и Ефрона.

Тем временем в отдаленном районе Дударинского уезда, Воеводском углу, объявляется банда Константина Воронцова - «императора всея тайги», как он сам себя именует. И поимка неуловимого Кости Воронцова становится для уголовного розыска самой главной проблемой. Венька Малышев отправляется в Воеводский угол, а чем он там занимается - не знает никто, даже его лучший друг.

В отсутствие Веньки Автор случайно знакомится с Юлей Мальцевой и, когда Венька возвращается из Воеводского угла, знакомит его с ней. Венька любит Юлю, однако считает, что он её не стоит: несколько лет назад он встретил одну женщину и потом хворал. Хотя он вскоре вылечился, тем не менее он считает, что должен рассказать об этом Юле. Венька пишет письмо, в котором объясняется Юле в любви и признается в том, что его гнетет. Письмо Венька той же ночью опускает в почтовый ящик, а наутро в составе отряда из шести человек отправляется в тайгу для поимки Кости Воронцова.

Отряд подъезжает к заимке, где живет любимая женщина Кости - Кланька Звягина. После условного знака отряд приближается к дому, где находит Лазаря Баукина, а также связанных Костю и нескольких членов его банды. Отряд возвращается в Дудари, по дороге его окружает конная милиция, которая арестовывает Лазаря. Начальник уголовного розыска сообщает Веньке, что он представлен к награде за организацию операции по поимке Кости Воронцова. Венька отказывается от награды, считая, что он её не заслужил - это Лазарь, которого Венька убедил в достоинствах советской власти, задержал Костю, и то, что Лазаря посадили «для проверки» - несправедливо: он сам хотел, чтоб все было по закону, чтоб его судили за то, в чем он виноват, а проверять его после того, что он сделал, - нечего.

Венька ждет письма от Юли в ответ на отправленное накануне признание. Приходит Узелков и просит Веньку допустить его к Воронцову. Венька отказывает ему в этом, и тут Узелков говорит, что Венька - человек недалекий, о чем ему было известно и раньше: сегодня он случайно прочел его любовное письмо - оно лежало в книге, которую он давал читать Юле.

В тот, же вечер Венька кончает с собой выстрелом в висок, так и не узнав, что Юля не давала Узелкову его письма, а он сам в её отсутствие забрал свою книгу с вложенным в нее письмом.

В. Распутин

Последний срок

Читается за 5–10 мин.

Оригинал - за 2−3 ч.

Старуха Анна лежит без движения, не открывая глаз; она почти застыла, но жизнь ещё теплится. Дочери понимают это, поднеся к губам кусок разбитого зеркала. Оно запотевает, значит, мама ещё жива. Однако Варвара, одна из дочерей Анны, полагает возможным уже оплакать, «отголосить её», что она самозабвенно делает сначала у постели, потом за столом, «где удобнее». Дочка Люся в это время шьет скроенное ещё в городе траурное платье. Швейная машина стрекочет в такт Варвариным всхлипам.

Анна - мать пятерых детей, двое сыновей её погибли, первенькие, рожденные один для Бога, другой для паря. Варвара приехала проститься с мамой из районного центра, Люся и Илья из близлежащих провинциальных городков.

Ждет не дождется Анна Таню из далекого Киева. А рядом с ней в деревне всегда был сын Михаил вместе с женой и дочкой. Собравшись вокруг старухи утром следующего после прибытия дня, дети, видя воспрянувшую мать, не знают, как им реагировать на её странное возрождение.

«Михаил и Илья, притащив водку, теперь не знали, чем им заняться: все остальное по сравнению с этим казалось им пустяками, они маялись, словно через себя пропуская каждую минуту». Забившись в амбар, они напиваются почти без закуски, если не считать тех продуктов, что таскает для них маленькая дочь Михаила Нинка. Это вызывает законный женский гнев, но первые стопки водки дарят мужикам ощущение неподдельного праздника. В конце концов мать жива. Не обращая внимания на девочку, собирающую пустые и недопитые бутылки, они уже не понимают, какую мысль на этот раз они хотят заглушить, может быть, это страх. «Страх от сознания, что мать вот-вот умрет, не похож на все прежние страхи, которые выпадают им в жизни, потому что этот страх всего страшнее, он идет от смерти… Казалось, смерть уже заметила их всех в лицо и уже больше не забудет».

Напившись основательно и чувствуя себя на следующий день так, «будто их через мясорубку пропустили», Михаил и Илья основательно опохмеляются и на следующий день. «А как не пить? - говорит Михаил. - День, второй, пускай даже неделю - оно ещё можно. А если совсем до самой смерти не выпить? Подумай только, ничего впереди нету. Сплошь одно и то же. Сколько веревок нас держит и на работе, и дома, что не охнуть, столько ты должен был сделать и не сделал, все должен, должен, должен, должен, и чем дальше, тем больше должен - пропади оно все пропадом. А выпил, как на волю попал, все сделал, что надо. А что не сделал, не надо было делать, и правильно сделал, что не делал». Это не значит, что Михаил и Илья не умеют работать и никогда не знали другой радости, кроме как от пьянства. В деревне, где они когда-то все вместе жили, случалась общая работа - «дружная, заядлая, звонкая, с разноголосицей пил и топоров, с отчаянным уханьем поваленных лесин, отзывающимся в душе восторженной тревогой с обязательным подшучиванием друг с другом. Такая работа случается один раз в сезон заготовки дров - весной, чтобы за лето успели высохнуть, приятные для глаза желтые сосновые поленья с тонкой шелковистой шкуркой ложатся в аккуратные поленницы». Эти воскресники устраиваются для себя, одна семья помогает другой, что и сейчас возможно. Но колхоз в селе разваливается, люди уезжают в город, некому кормить и выращивать скот.

Вспоминая о прежней жизни, горожанка Люся с большой теплотой и радостью воображает любимого коня Игреньку, на котором «хлопни комара, он и повалится», что в конце концов и случилось: конь сдох. Игрень много таскал, да не сдюжил. Бродя вокруг деревни по полям и пашне, Люся понимает, что не сама выбирает, куда ей идти, что её направляет какая-то посторонняя, живущая в этих местах и исповедующая её сила. …Казалось, жизнь вернулась назад, потому что она, Люся, здесь что-то забыла, потеряла что-то очень ценное и необходимое для нее, без чего нельзя…

Пока дети пьют и предаются воспоминаниям, старуха Анна, съев специально сваренной для нее детской манной каши, ещё больше взбадривается и выходит на крыльцо. Её навешает долгожданная приятельница Мирониха. «Оти-моти! Ты, старуня, никак, живая? - говорит Мирониха. - Тебя пошто смерть-то не берет?.. Я к ей на поминки иду, думаю, она как добрая укостыляла, а она все тутака».

Горюет Анна, что среди собравшихся у её постели детей нет Татьяны, Танчоры, как она её называет. Танчора не была похожа ни на кого из сестер. Она стояла как бы между ними со своим особым характером, мягким и радостным, людским. Так и не дождавшись дочери, старуха решает умереть. «Делать на этом свете больше ей было нечего и отодвигать смерть стало ни к чему. Пока ребята здесь, пускай похоронят, проводят, как заведено у людей, чтобы другой раз не возвращаться им к этой заботе. Тогда, глядишь, приедет и Танчора… Старуха много раз думала о смерти и знала её как себя. За последние годы они стали подружками, старуха часто разговаривала с ней, а смерть, пристроившись где-нибудь в сторонке, слушала её рассудительный шепот и понимающе вздыхала. Они договорились, что старуха отойдет ночью, сначала уснет, как все люди, чтобы не пугать смерть открытыми глазами, потом та тихонько прижмется, снимет с нее короткий мирской сон и даст ей вечный покой». Так все оно и выходит.

В. Распутин

Живи и помни

Читается за 5–10 мин.

Оригинал - за 3−4 ч.

Случилось так, что в последний военный год в далёкое село на Ангаре тайком с войны возвращается местный житель Андрей Гуськов. Дезертир не думает, что в отчем доме его встретят с распростёртыми объятиями, но в понимание жены верит и не обманывается. Его супруга Настена хотя и боится себе в этом признаться, но чутьём понимает, что муж вернулся, есть тому несколько примет. Любит ли она его? Вышла замуж Настена не по любви, четыре года её замужества не были такими уж счастливыми, но она очень предана своему мужику, поскольку, рано оставшись без родителей, она впервые в жизни обрела в его доме защиту и надежность. «Сговорились они быстро: Настену подстегнуло и то, что надоело ей жить у тётки в работницах гнуть спину на чужую семью…»

Настена кинулась в замужество как в воду - без лишних раздумий: все равно придётся выходить, без этого мало кто обходится - чего же тянуть? И что ждёт её в новой семье и чужой деревне, представляла плохо. А получилось так, что из работниц она попала в работницы, только двор другой, хозяйство покрупней да спрос построже. «Может, отношение к ней в новой семье было бы получше, если бы она родила ребёнка, но детей нет».

Бездетность и заставляла Настену терпеть все. С детства слышала она, что полая без ребятишек баба - уже и не баба, а только полбабы. Так к началу войны ничего из усилий Настены и Андрея не выходит. Виноватой Настена считает себя. «Лишь однажды, когда Андрей, попрекая её, сказал что-то уж совсем невыносимое, она с обиды ответила, что неизвестно ещё, кто из них причина - она или он, других мужиков она не пробовала. Он избил её до полусмерти». А когда Андрея забирают на войну, Настена даже немножко рада, что она остается одна без ребятишек, не так, как в других семьях. Письма с фронта от Андрея приходят регулярно, потом из госпиталя, куда он попадает по ранению тоже, может, и в отпуск скоро приедет; и вдруг долго вестей нет, только однажды заходят в избу председатель сельсовета и милиционер и просят показать переписку. «Больше ничего он о себе не сообщал?» - «Нет… А че такое с им? Где он?» - «Вот и мы хотим выяснить, где он».

Когда в семейной бане Гуськовых исчезает топор, одна лишь Настена думает, а не вернулся ли муж: «Кому чужому придет в голову заглядывать под половицу?» И на всякий случай она оставляет в бане хлеб, а однажды даже топит баню и встречает в ней того, кого ожидает увидеть. Возвращение супруга становится её тайной и воспринимается ею как крест. «Верила Настена, что в судьбе Андрея с тех пор, как он ушел из дома, каким-то краем есть и её участие, верила и боялась, что жила она, наверно, для одной себя, вот и дождалась: на, Настена, бери, да никому не показывай».

С готовностью она приходит мужу на помощь, готова лгать и красть для него, готова принять на себя вину за преступление, в котором не виновата. В замужестве приходится принимать и плохое, и хорошее: «Мы с тобой сходились на совместную жизнь. Когда все хорошо, легко быть вместе, когда плохо - вот для чего люди сходятся».

В душе Настены поселяется задор и кураж - до конца выполнить свой женский долг, она самоотверженно помогает мужу, особенно когда понимает, что носит под сердцем его ребёнка. Встречи с мужем в зимовье за рекой, долгие скорбные разговоры о безвыходности их положения, тяжелая работа дома, поселившаяся неискренность в отношениях с сельчанами - Настена на все готова, понимая неотвратимость своей судьбы. И хотя любовь к мужу для нее больше долг, она тянет свою жизненную лямку с недюжинной мужской силой.

Андрей не убийца, не предатель, а всего-навсего дезертир, сбежавший из госпиталя, откуда его, толком не подлечив, собирались отправить на фронт. Настроившись на отпуск после четырехлетнего отсутствия дома, он не может отказаться от мысли о возвращении. Как человек деревенский, не городской и не военный, он уже в госпитале оказывается в ситуации, из которой одно спасение - побег. Так у него все сложилось, могло сложиться иначе, будь он потверже на ногах, но реальность такова, что в миру, в селе его, в стране его ему прощения не будет. Осознав это, он хочет тянуть до последнего, не думая о родителях, жене и тем более о будущем ребенке. Глубоко личное, что связывает Настену с Андреем, вступает в противоречие с их жизненным укладом. Настена не может поднять глаза на тех женщин, что получают похоронки, не может радоваться, как радовалась бы прежде при возвращении с войны соседских мужиков. На деревенском празднике по поводу победы она вспоминает об Андрее с неожиданной злостью: «Из-за него, из-за него не имеет она права, как все, порадоваться победе». Беглый муж поставил перед Настеной трудный и неразрешимый вопрос: с кем ей быть? Она осуждает Андрея, особенно сейчас, когда кончается война и когда кажется, что и он бы остался жив и невредим, как все, кто выжил, но, осуждая его временами до злости, до ненависти и отчаяния, она в отчаянии же и отступает: да ведь она жена ему. А раз так, надо или полностью отказаться от него, петухом вскочив на забор: я не я и вина не моя, или идти вместе с ним до конца. Хоть на плаху. Недаром сказано: кому на ком жениться, тот в того и родится.

Заметив беременность Настены, бывшие её подруги начинают над ней посмеиваться, а свекровь и вовсе выгоняет из дома. «Непросто было без конца выдерживать на себе хваткие и судные взгляды людей - любопытные, подозрительные, злые». Вынужденная скрывать свои чувства, сдерживать их, Настена все больше выматывается, бесстрашие её превращается в риск, в чувства, растрачиваемые понапрасну. Они-то и подталкивают её к самоубийству, влекут в воды Ангары, мерцающей, как из жуткой и красивой сказки реки: «Устала она. Знал бы кто, как она устала и как хочется отдохнуть».

В. Распутин

Прощание с Матёрой

Читается за 5–10 мин.

Оригинал - за 2−3 ч.

Простоявшая триста с лишним лет на берегу Ангары, Матёра повидала на своём веку всякое. «Мимо неё поднимались в древности вверх по Ангаре бородатые казаки ставить Иркутский острог; подворачивали к ней на ночёвку торговые люди, снующие в ту и в другую стороны; везли по воде арестантов и, завидев прямо на носу обжитой берег, тоже подгребали к нему: разжигали костры, варили уху из выловленной тут же рыбы; два полных дня грохотал здесь бой между колчаковцами, занявшими остров, и партизанами, которые шли в лодках на приступ с обоих берегов». Есть в Матёре своя церквушка на высоком берегу, но её давно приспособили под склад, есть мельница и «аэропорт» на старом пастбище: дважды на неделе народ летает в город.

Но вот однажды ниже по Ангаре начинают строить плотину для электростанции, и становится ясно, что многие окрестные деревни, и в первую очередь островная Матёра, будут затоплены. «Если даже поставить друг на дружку пять таких островов, все равно затопит с макушкой и места потом не показать, где там селились люди. Придётся переезжать». Немногочисленное население Матёры и те, кто связан с городом, имеет там родню, и те, кто никак с ним не связан, думают о «конце света». Никакие уговоры, объяснения и призывы к здравому смыслу не могут заставить людей с лёгкостью покинуть обжитое место. Тут и память о предках (кладбище), и привычные и удобные стены, и привычный образ жизни, который, как варежку с руки, не снимешь. Все, что позарез было нужно здесь, в городе не понадобится. «Ухваты, сковородники, квашня, мутовки, чугуны, туеса, кринки, ушаты, кадки, лагуны, щипцы, кросна… А ещё: вилы, лопаты, грабли, пилы, топоры (из четырёх топоров брали только один), точило, железна печка, тележка, санки… А ещё: капканы, петли, плетёные морды, лыжи, другие охотничьи и рыбачьи снасти, всякий мастеровой инструмент. Что перебирать все это? Что сердце казнить?» Конечно, в городе есть холодная, горячая вода, но неудобств столько, что не пересчитать, а главное, с непривычки, должно быть, станет очень тоскливо. Лёгкий воздух, просторы, шум Ангары, чаепития из самоваров, неторопливые беседы за длинным столом - замены этому нет. А похоронить в памяти - это не то, что похоронить в земле. Те, кто меньше других торопился покинуть Матёру, слабые, одинокие старухи, становятся свидетелями того, как деревню с одного конца поджигают. «Как никогда неподвижные лица старух при свете огня казались слепленными, восковыми; длинные уродливые тени подпрыгивали и извивались». В данной ситуации «люди забыли, что каждый из них не один, потеряли друг друга, и не было сейчас друг в друге надобности. Всегда так: при неприятном, постыдном событии, сколько бы ни было вместе народу, каждый старается, никого не замечая, оставаться один - легче потом освободиться от стыда. В душе им было нехорошо, неловко, что стоят они без движения, что они и не пытались совсем, когда ещё можно было, спасти избу - не к чему и пытаться. То же самое будет и с другими избами». Когда после пожара бабы судят да рядят, нарочно ли случился такой огонь или невзначай, то мнение складывается: невзначай. Никому не хочется поверить в такое сумасбродство, что хороший («христовенький») дом сам хозяин и поджёг. Расставаясь со своей избой, Дарья не только подметает и прибирает её, но и белит, как на будущую счастливую жизнь. Страшно огорчается она, что где-то забыла подмазать. Настасья беспокоится о сбежавшей кошке, с которой в транспорт не пустят, и просит Дарью её подкормить, не думая о том, что скоро и соседка отсюда отправится совсем. И кошки, и собаки, и каждый предмет, и избы, и вся деревня как живые для тех, кто в них всю жизнь от рождения прожил. А раз приходится уезжать, то нужно все прибрать, как убирают для проводов на тот свет покойника. И хотя ритуалы и церковь для поколения Дарьи и Настасьи существуют раздельно, обряды не забыты и существуют в душах святых и непорочных.

Страшно бабам, что перед затоплением приедет санитарная бригада и сровняет с землёй деревенское кладбище. Дарья, старуха с характером, под защиту которого собираются все слабые и страдальные, организует обиженных и пытается выступить против. Она не ограничивается только проклятием на головы обидчиков, призывая Бога, но и впрямую вступает в бой, вооружившись палкой. Дарья решительна, боевита, напориста. Многие люди на её месте смирились бы с создавшимся положением, но только не она. Это отнюдь не кроткая и пассивная старуха, она судит других людей, и в первую очередь сына Павла и свою невестку. Строга Дарья и к местной молодёжи, она не просто бранит её за то, что они покидают знакомый мир, но и грозится: «Вы ещё пожалеете». Именно Дарья чаще других обращается к Богу: «Прости нам, Господи, что слабы мы, непамятливы и разорены душой». Очень ей не хочется расставаться с могилами предков, и, обращаясь к отцовской могиле, она называет себя «бестолковой». Она верит, что, когда умрёт, все родственники соберутся, чтоб судить её. «Ей казалось, что она хорошо их видит, стоящих огромным клином, расходящихся строем, которому нет конца, все с угрюмыми, строгими и вопрошающими лицами».

Недовольство происходящим ощущают не только Дарья и другие старухи. «Понимаю, - говорит Павел, - что без техники, без самой большой техники ничего нынче не сделать и никуда не уехать. Каждый это понимает, но как понять, как признать то, что сотворили с посёлком? Зачем потребовали от людей, кому жить тут, напрасных трудов? Можно, конечно, и не задаваться этими вопросами, а жить, как живётся, и плыть, как плывётся, да ведь я на том замешен: знать, что почём и что для чего, самому докапываться до истины. На то ты и человек».

А. Солженицын

Матрёнин двор

Читается за 4 мин.

Оригинал - за 30−30 мин.

Летом 1956 г. на сто восемьдесят четвёртом километре от Москвы по железнодорожной ветке на Муром и Казань сходит пассажир. Это - рассказчик, судьба которого напоминает судьбу самого Солженицына (воевал, но с фронта «задержался с возвратом годиков на десять», то есть отсидел в лагере, о чем говорит ещё и то, что, когда рассказчик устраивался на работу, каждую букву в его документах «перещупали»). Он мечтает работать учителем в глубине России, подальше от городской цивилизации. Но жить в деревне с чудесным названием Высокое Поле не получилось, поскольку там не пекли хлеба и не торговали ничем съестным. И тогда он переводится в посёлок с чудовищным для его слуха названием Торфопродукт. Впрочем, оказывается, что «не всё вокруг торфоразработки» и есть ещё и деревни с названиями Часлицы, Овинцы, Спудни, Шевертни, Шестимирово…

Это примиряет рассказчика со своей долей, ибо обещает ему «кондовую Россию». В одной из деревень под названием Тальново он и поселяется. Хозяйку избы, в которой квартирует рассказчик, зовут Матрёна Васильевна Григорьева или просто Матрёна.

Судьба Матрёны, о которой она не сразу, не считая её интересной для «культурного» человека, иногда по вечерам рассказывает постояльцу, завораживает и в то же время ошеломляет его. Он видит в её судьбе особый смысл, которого не замечают односельчане и родственники Матрёны. Муж пропал без вести в начале войны. Он любил Матрёну и не бил её, как деревенские мужья своих жён. Но едва ли сама Матрёна любила его. Она должна была выйти замуж за старшего брата мужа - Фаддея. Однако тот ушёл на фронт в первую мировую войну и пропал. Матрёна ждала его, но в конце концов по настоянию семьи Фаддея вышла замуж за младшего брата - Ефима. И вот внезапно вернулся Фаддей, бывший в венгерском плену. По его словам, он не зарубил топором Матрёну и её мужа только потому, что Ефим - брат ему. Фаддей так любил Матрёну, что новую невесту себе подыскал с тем же именем. «Вторая Матрёна» родила Фаддею шестерых детей, а вот у «первой Матрёны» все дети от Ефима (тоже шестеро) умирали, не прожив и трёх месяцев. Вся деревня решила, что Матрёна - «порченая», и она сама поверила в это. Тогда она взяла на воспитание дочку «второй Матрёны» - Киру, воспитывала её десять лет, пока та не вышла замуж и не уехала в посёлок Черусти.

Матрёна всю жизнь жила как бы не для себя. Она постоянно работает на кого то: на колхоз, на соседей, выполняя при этом «мужицкую» работу, и никогда не просит за неё денег. В Матрёне есть огромная внутренняя сила. Например, она способна остановить на бегу несущуюся лошадь, которую не могут остановить мужчины.

Постепенно рассказчик понимает, что именно на таких, как Матрёна, отдающих себя другим без остатка, и держится ещё вся деревня и вся русская земля. Но едва ли его радует это открытие. Если Россия держится только на самоотверженных старухах, что же будет с ней дальше?

Отсюда - нелепо-трагический конец рассказа. Матрёна погибает, помогая Фаддею с сыновьями перетаскивать через железную дорогу на санях часть собственной избы, завещанной Кире. Фаддей не пожелал дожидаться смерти Матрёны и решил забрать наследство для молодых при её жизни. Тем самым он невольно спровоцировал её гибель. Когда родственники хоронят Матрёну, они плачут, скорее, по обязанности, чем от души, и думают только об окончательном разделе Матрёниного имущества.

Фаддей даже не приходит на поминки.

А. Солженицын

Один день Ивана Денисовича

Читается за 5–10 мин.

Оригинал - за 80−110 мин.

Крестьянин и фронтовик Иван Денисович Шухов оказался «государственным преступником», «шпионом» и попал в один из сталинских лагерей, подобно миллионам советских людей, без вины осуждённых во времена «культа личности» и массовых репрессий. Он ушёл из дома 23 июня 1941 г., на второй день после начала войны с гитлеровской Германией, «…в феврале сорок второго года на Северо-Западном [фронте] окружили их армию всю, и с самолётов им ничего жрать не бросали, а и самолётов тех не было. Дошли до того, что строгали копыта с лошадей околевших, размачивали ту роговицу в воде и ели», то есть командование Красной Армии бросило своих солдат погибать в окружении. Вместе с группой бойцов Шухов оказался в немецком плену, бежал от немцев и чудом добрался до своих. Неосторожный рассказ о том, как он побывал в плену, привёл его уже в советский концлагерь, так как органы государственной безопасности всех бежавших из плена без разбора считали шпионами и диверсантами.

Вторая часть воспоминаний и размышлений Шухова во время долгих лагерных работ и короткого отдыха в бараке относится к его жизни в деревне. Из того, что родные не посылают ему продуктов (он сам в письме к жене отказался от посылок), мы понимаем, что в деревне голодают не меньше, чем в лагере. Жена пишет Шухову, что колхозники зарабатывают на жизнь раскрашиванием фальшивых ковров и продажей их горожанам.

Если оставить в стороне ретроспекции и случайные сведения о жизни за пределами колючей проволоки, действие всей повести занимает ровно один день. В этом коротком временном отрезке перед нами развёртывается панорама лагерной жизни, своего рода «энциклопедия» жизни в лагере.

Во-первых, целая галерея социальных типов и вместе с тем ярких человеческих характеров: Цезарь - столичный интеллигент, бывший кинодеятель, который, впрочем, и в лагере ведёт сравнительно с Шуховым «барскую» жизнь: получает продуктовые посылки, пользуется некоторыми льготами во время работ; Кавторанг - репрессированный морской офицер; старик каторжанин, бывавший ещё в царских тюрьмах и на каторгах (старая революционная гвардия, не нашедшая общего языка с политикой большевизма в 30-е гг.); эстонцы и латыши - так называемые «буржуазные националисты»; баптист Алёша - выразитель мыслей и образа жизни очень разнородной религиозной России; Гопчик - шестнадцатилетний подросток, чья судьба показывает, что репрессии не различали детей и взрослых. Да и сам Шухов - характерный представитель российского крестьянства с его особой деловой хваткой и органическим складом мышления. На фоне этих пострадавших от репрессий людей вырисовывается фигура иного ряда - начальника режима Волкова, регламентирующего жизнь заключённых и как бы символизирующего беспощадный коммунистический режим.

Во-вторых, детальнейшая картина лагерного быта и труда. Жизнь в лагере остаётся жизнью со своими видимыми и невидимыми страстями и тончайшими переживаниями. В основном они связаны с проблемой добывания еды. Кормят мало и плохо жуткой баландой с мёрзлой капустой и мелкой рыбой. Своего рода искусство жизни в лагере состоит в том, чтобы достать себе лишнюю пайку хлеба и лишнюю миску баланды, а если повезёт - немного табаку. Ради этого приходится идти на величайшие хитрости, выслуживаясь перед «авторитетами» вроде Цезаря и других. При этом важно сохранить своё человеческое достоинство, не стать «опустившимся» попрошайкой, как, например, Фетюков (впрочем, таких в лагере мало). Это важно не из высоких даже соображений, но по необходимости: «опустившийся» человек теряет волю к жизни и обязательно погибает. Таким образом, вопрос о сохранении в себе образа человеческого становится вопросом выживания. Второй жизненно важный вопрос - отношение к подневольному труду. Заключённые, особенно зимой, работают в охотку, чуть ли не соревнуясь друг с другом и бригада с бригадой, для того чтобы не замерзнуть и своеобразно «сократить» время от ночлега до ночлега, от кормёжки до кормёжки. На этом стимуле и построена страшная система коллективного труда. Но она тем не менее не до конца истребляет в людях естественную радость физического труда: сцена строительства дома бригадой, где работает Шухов, - одна из самых вдохновенных в повести. Умение «правильно» работать (не перенапрягаясь, но и не отлынивая), как и умение добывать себе лишние пайки, тоже высокое искусство. Как и умение спрятать от глаз охранников подвернувшийся кусок пилы, из которого лагерные умельцы делают миниатюрные ножички для обмена на еду, табак, тёплые вещи… В отношении к охранникам, постоянно проводящим «шмоны», Шухов и остальные Заключённые находятся в положении диких зверей: они должны быть хитрее и ловчее вооружённых людей, обладающих правом их наказать и даже застрелить за отступление от лагерного режима. Обмануть охранников и лагерное начальство - это тоже высокое искусство.

Тот день, о котором повествует герой, был, по его собственному мнению, удачен - «в карцер не посадили, на Соцгородок (работа зимой в голом поле - прим. ред.) бригаду не выгнали, в обед он закосил кашу (получил лишнюю порцию - прим. ред.), бригадир хорошо закрыл процентовку (система оценки лагерного труда - прим. ред.), стену Шухов клал весело, с ножовкой на шмоне не попался, подработал вечером у Цезаря и табачку купил. И не заболел, перемогся. Прошёл день, ничем не омрачённый, почти счастливый. Таких дней в его сроке от звонка до звонка было три тысячи шестьсот пятьдесят три. Из-за високосных годов - три дня лишних набавлялось…»

В конце повести даётся краткий словарь блатных выражений и специфических лагерных терминов и аббревиатур, которые встречаются в тексте.

А. Солженицын

Архипелаг ГУЛаг

Читается за час.

Оригинал - за 24−25 ч.

Сюжет рассказов В. Шаламова - тягостное описание тюремного и лагерного быта заключённых советского ГУЛАГа, их похожих одна на другую трагических судеб, в которых властвуют случай, беспощадный или милостивый, помощник или убийца, произвол начальников и блатных. Голод и его судорожное насыщение, измождение, мучительное умирание, медленное и почти столь же мучительное выздоровление, нравственное унижение и нравственная деградация - вот что находится постоянно в центре внимания писателя.

Надгробное слово

Автор вспоминает по именам своих товарищей по лагерям. Вызывая в памяти скорбный мартиролог, он рассказывает, кто и как умер, кто и как мучился, кто и на что надеялся, кто и как себя вёл в этом Освенциме без печей, как называл Шаламов колымские лагеря. Мало кому удалось выжить, мало кому удалось выстоять и остаться нравственно несломленным.

Житие инженера Кипреева

Никого не предавший и не продавший, автор говорит, что выработал для себя формулу активной защиты своего существования: человек только тогда может считать себя человеком и выстоять, если в любой момент готов покончить с собой, готов к смерти. Однако позднее он понимает, что только построил себе удобное убежище, потому что неизвестно, каким ты будешь в решающую минуту, хватит ли у тебя просто физических сил, а не только душевных. Арестованный в 1938 г. инженер-физик Кипреев не только выдержал избиение на допросе, но даже кинулся на следователя, после чего был посажен в карцер. Однако от него все равно добиваются подписи под ложными показаниями, припугнув арестом жены. Тем не менее Кипреев продолжал доказывать себе и другим, что он человек, а не раб, какими являются все заключённые. Благодаря своему таланту (он изобрёл способ восстановления перегоревших электрических лампочек, починил рентгеновский аппарат), ему удаётся избегать самых тяжёлых работ, однако далеко не всегда. Он чудом остаётся в живых, но нравственное потрясение остаётся в нем навсегда.

На представку

Лагерное растление, свидетельствует Шаламов, в большей или меньшей степени касалось всех и происходило в самых разных формах. Двое блатных играют в карты. Один из них проигрывается в пух и просит играть на «представку», то есть в долг. В какой-то момент, раззадоренный игрой, он неожиданно приказывает обычному заключённому из интеллигентов, случайно оказавшемуся среди зрителей их игры, отдать шерстяной свитер. Тот отказывается, и тогда кто-то из блатных «кончает» его, а свитер все равно достаётся блатарю.

Ночью

Двое заключённых крадутся к могиле, где утром было захоронено тело их умершего товарища, и снимают с мертвеца белье, чтобы назавтра продать или поменять на хлеб или табак. Первоначальная брезгливость к снятой одежде сменяется приятной мыслью, что завтра они, возможно, смогут чуть больше поесть и даже покурить.

Одиночный замер

Лагерный труд, однозначно определяемый Шаламовым как рабский, для писателя - форма того же растления. Доходяга-заключённый не способен дать процентную норму, поэтому труд становится пыткой и медленным умерщвлением. Зек Дугаев постепенно слабеет, не выдерживая шестнадцатичасового рабочего дня. Он возит, кайлит, сыплет, опять возит и опять кайлит, а вечером является смотритель и замеряет рулеткой сделанное Дугаевым. Названная цифра - 25 процентов - кажется Дугаеву очень большой, у него ноют икры, нестерпимо болят руки, плечи, голова, он даже потерял чувство голода. Чуть позже его вызывают к следователю, который задаёт привычные вопросы: имя, фамилия, статья, срок. А через день солдаты уводят Дугаева к глухому месту, огороженному высоким забором с колючей проволокой, откуда по ночам доносится стрекотание тракторов. Дугаев догадывается, зачем его сюда доставили и что жизнь его кончена. И он сожалеет лишь о том, что напрасно промучился последний день.

Дождь

Шерри Бренди

Умирает заключённый-поэт, которого называли первым русским поэтом двадцатого века. Он лежит в тёмной глубине нижнего ряда сплошных двухэтажных нар. Он умирает долго. Иногда приходит какая-нибудь мысль - например, что у него украли хлеб, который он положил под голову, и это так страшно, что он готов ругаться, драться, искать... Но сил для этого у него уже нет, да и мысль о хлебе тоже слабеет. Когда ему вкладывают в руку суточную пайку, он изо всех сил прижимает хлеб ко рту, сосёт его, пытается рвать и грызть цинготными шатающимися зубами. Когда он умирает, его ещё два дня не списывают, и изобретательным соседям удаётся при раздаче получать хлеб на мертвеца как на живого: они делают так, что тот, как кукла-марионетка, поднимает руку.

Шоковая терапия

Заключённый Мерзляков, человек крупного телосложения, оказавшись на общих работах, чувствует, что постепенно сдаёт. Однажды он падает, не может сразу встать и отказывается тащить бревно. Его избивают сначала свои, потом конвоиры, в лагерь его приносят - у него сломано ребро и боли в пояснице. И хотя боли быстро прошли, а ребро срослось, Мерзляков продолжает жаловаться и делает вид, что не может разогнуться, стремясь любой ценой оттянуть выписку на работу. Его отправляют в центральную больницу, в хирургическое отделение, а оттуда для исследования в нервное. У него есть шанс быть актированным, то есть списанным по болезни на волю. Вспоминая прииск, щемящий холод, миску пустого супчику, который он выпивал, даже не пользуясь ложкой, он концентрирует всю свою волю, чтобы не быть уличённым в обмане и отправленным на штрафной прииск. Однако и врач Петр Иванович, сам в прошлом заключённый, попался не промах. Профессиональное вытесняет в нем человеческое. Большую часть своего времени он тратит именно на разоблачение симулянтов. Это тешит его самолюбие: он отличный специалист и гордится тем, что сохранил свою квалификацию, несмотря на год общих работ. Он сразу понимает, что Мерзляков - симулянт, и предвкушает театральный эффект нового разоблачения. Сначала врач делает ему рауш-наркоз, во время которого тело Мерзлякова удаётся разогнуть, а ещё через неделю процедуру так называемой шоковой терапии, действие которой подобно приступу буйного сумасшествия или эпилептическому припадку. После неё заключённый сам просится на выписку.

Тифозный карантин

Заключённый Андреев, заболев тифом, попадает в карантин. По сравнению с общими работами на приисках положение больного даёт шанс выжить, на что герой почти уже не надеялся. И тогда он решает всеми правдами и неправдами как можно дольше задержаться здесь, в транзитке, а там, быть может, его уже не направят в золотые забои, где голод, побои и смерть. На перекличке перед очередной отправкой на работы тех, кто считается выздоровевшим, Андреев не откликается, и таким образом ему довольно долго удаётся скрываться. Транзитка постепенно пустеет, очередь наконец доходит также и до Андреева. Но теперь ему кажется, что он выиграл свою битву за жизнь, что теперь-то тайга насытилась и если будут отправки, то только на ближние, местные командировки. Однако когда грузовик с отобранной группой заключённых, которым неожиданно выдали зимнее обмундирование, минует черту, отделяющую ближние командировки от дальних, он с внутренним содроганием понимает, что судьба жестоко посмеялась над ним.

Аневризма аорты

Болезнь (а измождённое состояние заключённых-«доходяг» вполне равносильно тяжёлой болезни, хотя официально и не считалось таковой) и больница - в рассказах Шаламова непременный атрибут сюжетики. В больницу попадает заключённая Екатерина Гловацкая. Красавица, она сразу приглянулась дежурному врачу Зайцеву, и хотя он знает, что она в близких отношениях с его знакомым, заключённым Подшиваловым, руководителем кружка художественной самодеятельности, («крепостного театра», как шутит начальник больницы), ничто не мешает ему в свою очередь попытать счастья. Начинает он, как обычно, с медицинского обследования Гловацкой, с прослушивания сердца, но его мужская заинтересованность быстро сменяется сугубо врачебной озабоченностью. Он находит у Гловацкой аневризму аорты - болезнь, при которой любое неосторожное движение может вызвать смертельный исход. Начальство, взявшее за неписаное правило разлучать любовников, уже однажды отправило Гловацкую на штрафной женский прииск. И теперь, после рапорта врача об опасной болезни заключённой, начальник больницы уверен, что это не что иное, как происки все того же Подшивалова, пытающегося задержать любовницу. Гловацкую выписывают, однако уже при погрузке в машину случается то, о чем предупреждал доктор Зайцев, - она умирает.

Последний бой майора Пугачева

Среди героев прозы Шаламова есть и такие, кто не просто стремится выжить любой ценой, но и способен вмешаться в ход обстоятельств, постоять за себя, даже рискуя жизнью. По свидетельству автора, после войны 1941–1945 гг. в северо-восточные лагеря стали прибывать заключённые, воевавшие и прошедшие немецкий плен. Это люди иной закалки, «со смелостью, умением рисковать, верившие только в оружие. Командиры и солдаты, лётчики и разведчики...». Но главное, они обладали инстинктом свободы, который в них пробудила война. Они проливали свою кровь, жертвовали жизнью, видели смерть лицом к лицу. Они не были развращены лагерным рабством и не были ещё истощены до потери сил и воли. «Вина» же их заключалась в том, что они побывали в окружении или в плену. И майору Пугачеву, одному из таких, ещё не сломленных людей, ясно: «их привезли на смерть - сменить вот этих живых мертвецов», которых они встретили в советских лагерях. Тогда бывший майор собирает столь же решительных и сильных, себе под стать, заключённых, готовых либо умереть, либо стать свободными. В их группе - лётчики, разведчик, фельдшер, танкист. Они поняли, что их безвинно обрекли на гибель и что терять им нечего. Всю зиму готовят побег. Пугачев понял, что пережить зиму и после этого бежать могут только те, кто минует общие работы. И участники заговора, один за другим, продвигаются в обслугу: кто-то становится поваром, кто-то культоргом, кто чинит оружие в отряде охраны. Но вот наступает весна, а вместе с ней и намеченный день.

В пять часов утра на вахту постучали. Дежурный впускает лагерного повара-заключённого, пришедшего, как обычно, за ключами от кладовой. Через минуту дежурный оказывается задушенным, а один из заключённых переодевается в его форму. То же происходит и с другим, вернувшимся чуть позже дежурным. Дальше все идёт по плану Пугачева. Заговорщики врываются в помещение отряда охраны и, застрелив дежурного, завладевают оружием. Держа под прицелом внезапно разбуженных бойцов, они переодеваются в военную форму и запасаются провиантом. Выйдя за пределы лагеря, они останавливают на трассе грузовик, высаживают шофёра и продолжают путь уже на машине, пока не кончается бензин. После этого они уходят в тайгу. Ночью - первой ночью на свободе после долгих месяцев неволи - Пугачев, проснувшись, вспоминает свой побег из немецкого лагеря в 1944 г., переход через линию фронта, допрос в особом отделе, обвинение в шпионаже и приговор - двадцать пять лет тюрьмы. Вспоминает и приезды в немецкий лагерь эмиссаров генерала Власова, вербовавших русских солдат, убеждая их в том, что для советской власти все они, попавшие в плен, изменники Родины. Пугачев не верил им, пока сам не смог убедиться. Он с любовью оглядывает спящих товарищей, поверивших в него и протянувших руки к свободе, он знает, что они «лучше всех, достойнее всех». А чуть позже завязывается бой, последний безнадёжный бой между беглецами и окружившими их солдатами. Почти все из беглецов погибают, кроме одного, тяжело раненного, которого вылечивают, чтобы затем расстрелять. Только майору Пугачеву удаётся уйти, но он знает, затаившись в медвежьей берлоге, что его все равно найдут. Он не сожалеет о сделанном. Последний его выстрел - в себя.